Выбрать главу

Он входил в твою жизнь не так, как иной раз входят в привычку встречи с соседом для игры в шахматы. Без всякого заметного влияния переносились на тебя душевные состояния этого человека. Больше того — как-то невольно ты приобщался к  д у ш е в н ы м  з а д а ч а м  этого человека, к долговременным состояниям его духа. Сразу и незаметно Багрицкий посвящал в свою веру, потому что, выражаясь по-старомодному, он прежде всего был вдохновенным апостолом поэзии.

И не в том было дело, что он много помнил. Важнее было то, что на наших глазах он творил новое слово. Совершалось убеждение самим поэтическим образом. Знакомые слова и понятия впервые появлялись перед нами в новых сочетаниях. Это производило впечатление сильнейшее. Багрицкий нам читал:

Яростный ветер крепчает, С ветром раскат сильней, Африка подымает Голову из морей. Видишь: в дневном безлюдьи, Между кустов и скал, Слушают черные люди «Интернационал».

Мы разворачивали новый номер газеты и видели новые стихи Эдуарда:

О, барабанщики предместий, Когда же, Среди гулких плит, Ваш голос ярости и мести Вновь над Парижем прогремит? .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   . Когда суровей и бесстрашней Вы первый сделаете шаг, Когда над Эйфелевой башней Пылающий взовьется флаг?

Эти наглядные и незабываемые уроки давались незаметно и для учителя и для учеников.

Этим был богат Багрицкий, очень богат! Содержательна эта его вторая биография! Напряженная и беспрерывная деятельность этой души не могла не ощущаться вблизи: в этой душе с большой энергией совершалось много такого, что в какой-то мере было свойственно всем молодым людям двадцатых годов, первых лет революции, молодым людям, вышедшим из той среды, из которой вышел Багрицкий. С большой полнотой об этом сказано в лучших его стихотворениях позднего периода: «Последняя ночь», «Происхождение», «ТВС»… В этот поздний период Багрицкому стало доступно то, чего так не хватало ему в молодости, — ощущение значительности своей судьбы, понимание того, что его биография — это и есть одна из важных тем современности. Это созрело вместе с жизненным опытом. Ощущение это, как и следовало ожидать, стало плодотворно потому, что было оно драматично.

Багрицкий не оставил после себя какого-нибудь законченного биографического очерка. Сохранились наброски, черновики. В одном из черновиков встречается сообщение, которое, несомненно, значит очень много, открывает доступ к внутреннему миру, к многолетней «внутренней биографии» Багрицкого, содержательной, богатой, значительной и — что особенно важно — типичной. Багрицкий пишет:

«…я искал сложных исторических аналогий, забывая о том, что было вокруг. Я еще не понимал прелести выражения собственной биографии… Я сторонился слов современности, они казались мне чуждыми поэтическому лексикону».

Эти записки относятся к последнему периоду жизни поэта. Гораздо раньше, но и тогда уже немолодой — под тридцать лет — Багрицкий все еще спрашивал, все еще терзался сомнением:

Пусть, важной мудростью объятый, Решит внимающий совет, Нужна ли пролетариату Моя поэма или нет?

При вступлении в битву жизни Шиллера и его современников — романтиков, как известно, шла борьба за право на монолог не только для принца, но и для бродяги. Для Багрицкого в этом уже не было сомнений, он безоговорочно владел этим правом, сомнения были другие и не менее трудные: каким должен быть монолог поэта-бродяги? Для кого писать? Что писать? Да нужен ли он сам, поэт-романтик, придерживающийся школы традиционного классического стихосложения?

Прости меня, классическая муза, Я опоздал на девяносто лет!

А ведь к этому времени уже были созданы переводы из Бернса, Томаса Гуда, «Тиль Уленшпигель», «Трактир», «Чертовы куклы», затерянные позже «Сон Игоря», «Марсельеза», «Харчевня», десятки более мелких по объему стихотворений… И почти все эти стихотворения «на случай», четкие, звучные, нередко преодолевающие ограниченность служебного назначения, печатались в местных газетах и журналах. Багрицкому в большой степени уже было присуще профессиональное отношение к своему поэтическому труду. Опыт был обширный и выучка твердая.