Выбрать главу

И вот этот молодой человек, при виде которого, казалось мне, мог побледнеть самый развязный одесский конферансье, сейчас шел навстречу. О да! Я предпочел бы сейчас не держать в руках идиотской дырявой тетиной корзины с двумя метрами бязи для подштанников, пачкой махорки, куском сырого мыла и полдюжиной недозревших помидоров и даже — моей буханки… Ну и вид должен быть у меня!

— Здравствуйте! Откуда идете? Что у вас в корзине?

— Здравствуйте! — суетливо отвечал я. — Читали Пьера Бенуа? Вот искусство фабулы. Какая фантазия!

— Пьер Бенуа, — сказал молодой человек. — Конечно. Нам по дороге.

Мы сделали несколько шагов, и, покуда я придумывал, как продолжать разговор, мой спутник, не глядя на меня, сказал:

— Дайте хлеба.

Я даже остановился.

Посмотрев на него, я увидел, что он очень худ: выдавшиеся скулы с легким румянцем и толстые губы.

Под стеклами пенсне блеснули веселые глаза, и я увидел улыбку толстых, сухих, желатиновых губ с пятнышком, как от укуса, простодушную и немного смущенную, совсем не такую, какой казалась его улыбка издалека. А главное, так непосредственно было это «дайте хлеба», несколько отрывистое от смущения, что я, не размышляя, с силой отломил от своей аккуратной полбуханки ломоть и отдал его спутнику.

— А вы, — спросил он, — почему не едите вы?

— Ничего. Я уже ел, — отвечал я, стараясь пригладить поврежденную мякоть хлеба.

Он посмотрел на меня, на растерзанные полбуханки и отломил от своей доли половину.

— Ешьте, — отечески сказал он. — Этого хватит обоим.

Мы шли, ели и задушевно болтали — не об африканской экзотике Бенуа, а о наших, своих, домашних, юношеских делах, которых оказалось достаточно.

— Отломлю еще, — сказал я, когда мы кончили есть.

— Нет, нет, — очень серьезно возразил молодой человек. — Мы и так изуродовали хлеб. Смотрите, что мы сделали…

Чудно́! Но что же, мне действительно это вспомнилось, когда я смотрел на калачик, Оброненный девочкой посреди мостовой. На него катились широкие колеса. Но, затормозив машину, шофер подал назад и потом бережно объехал калачик.

А тот молодой человек, надо сказать, впоследствии сделался известным писателем, которого многие полюбили: в книгах он был насмешлив, но насмешником он не был, а весел и доброжелателен. И у него появилось новое имя, сложенное из инициалов.

2. Яблоко. «Гей ты, моя Генриетточка!»

Вернемся, однако, к тому времени, когда Илья Арнольдович Файнзильберг еще не стал Ильфом и все мы были молодыми.

Не чувствовалось прошлое — и неудивительно: было только будущее, ибо и настоящее служило ему.

Едва ли не сверстник наш, Георгий Аркадьевич Шенгели представлялся нам, людям по молодости беспощадным, упорно чаявшим новаторства, человеком другого, чуждого нам поколения, смешным архаистом, чуть ли не из другой страны — с большим прошлым, со скучно-устоявшимися правилами жизни и поэзии… А было Шенгели о ту пору немногим за тридцать лет — стройный, смуглый, с «пушкинскими» бачками, в твердом, как ореховая скорлупа, экзотическом шлеме «здравствуй-прощай»…

Шутка ли сказать теперь через столько лет: «Начало двадцатых годов…»

Дружба с Ильей Арнольдовичем льстила самолюбию каждого из нас. Давно и верно сказано, что необыкновенным был этот молодой человек, тихий, но язвительный; в повадках, в манере одеваться, входить в комнату, вступать в разговор особенный и вместе с тем очень общительный, демократичный, со своим уже выработанным вкусом, что, должно быть, и определило и внешние манеры, и скрытые стремления.

Ум этого очень любопытного к жизни человека был иронический, а душа добрая. Он мог говорить очень резкие вещи, не обижая. Эта редкая благородная способность проистекает от доброты и душевной веселости, чего так много было у Ильфа. Его наблюдательность была не мелочной, не та наблюдательность, когда замечаешь только стоптанный сапог, большие уши, трещину в старом шкафу, и на этом наблюдение заканчивается.

Нет, Ильф по стоптанному сапогу, по обстановке в квартире умел, а главное, всегда хотел наблюсти характер человека, его вкусы, его душевное состояние. Ильф любил людей, и любопытство Ильфа не было любопытством зеваки. Он хотел добра. Это было неравнодушное наблюдение, доставляющее работу уму и сердцу. С этого начинается писатель и художник. Поди разберись, где тут зоркость глаза, где зоркость души…

Таким, уже зрелым человеком, я узнал Илью Арнольдовича Ильфа в годы, когда каждый день жизни приносит обогащение.