— Что нельзя?
— Нет, не следовало бы посылать этот вздор, — размышлял Ильф сам с собою и вдруг продекламировал из Блока: «Спаси меня от призраков неясных, безвестный друг…» — И вдруг предложил мне: — Лучше расскажите, что происходит в милом девичьем гнезде на Преображенской. Признаюсь, это яблоко оттуда.
Я должен был рассказать, что нового за последние дни в доме на Преображенской улице, перед окнами которого с наступлением весны расцветут каштаны, напоминая свечи в старинных канделябрах. Но пока еще дует с моря холодный ветер, и там, в доме над самым обрывом, в нетопленой квартире, брошенной прежними хозяевами, несколько девушек под самоотверженным руководством художников-энтузиастов образовали студию. По примеру Коллектива поэтов кто-то окрестил новое начинание Коллективом художников.
За зиму двадцать первого года там протекло немало чудесных долгих вечеров у раскаленной докрасна печурки, среди подрамников и мольбертов, в запахе красок, жареной кукурузы, морковного чая, в беседах, шутках, импровизациях, подражаниях монмартрским нравам.
Не только юноши, но и пожилые люди любили там бывать. Душою общества был ласковый и остроумный Михаил Александрович Медведев, седовласый художник, знававший Париж, Мюнхен, Вену. Разве могло это не нравиться?
Чуть ли не ежедневно бывал здесь Багрицкий, появились Ильф и Славин, зачастил брат Ильфа, художник Маф — Михаил Арнольдович, за глаза больше известный под именем Миша Рыжий, а впоследствии, в Москве, Лорд — хранитель Дома печати. Пришел задумчивый пролетарий Гехт в кожаной куртке наборщика, попахивающей свинцом. Бегал сюда Сема Кирсанов, удивлял девушек зычными будетлянскими стихами, голосом, слишком громким для подростка.
Багрицкий, может быть сам под впечатлением новой своей поэмы «Сказание о Летучем Голландце», бросил словцо, и за тремя девушками из коллектива художников, статными и длинноногими, закрепилась романтическая кличка — валькирии. Так и пошло. Две валькирии — Маруся и Генриетта — и пытались навестить больного Ильфа перед тем, как пришел к нему я.
Как бы отводя душу после импровизированного чтения, Ильф так же внезапно, как прервал его, проговорил:
— Так как же там, гей ты, моя Генриетточка?
Это сразу развеселило нас… Не обойтись без еще одного отступления: я вернулся в те дни из трудной поездки через всю страну с голодного Поволжья, куда ездил сопровождающим продовольственный маршрут. В дороге я болел сыпняком, выжил и вернулся в госпитальной красноармейской шинельке и козловых сапожках, хотя и весьма отощавший, зато с добрым запасом песен и запевок, незнакомых на юге, подслушанных в теплушках и госпитале. Хотел я того или нет, стала укрепляться за мною слава этакого удалого молодца, чуть ли не гусляра. Думаю, товарищам просто забавно было видеть в своей среде такой выдуманный персонаж в добавление к нравам Монмартра. Как всегда, шуточки на этот счет шли от Багрицкого. Кажется, догадывались также, кому из девушек охотно посвящает свои запевки удалец, хотя имя этой девушки было чуждо русским былинам.
От новой шутки Ильи Арнольдовича обоим нам сразу стало легко и весело. Легко мне было теперь сказать, что гой еси, Илья молодец, не понять замысловатого письма. Пожалуй, действительно не стоит отправлять девушкам подобные вычурные письма. Надо проще.
— Да, надо бы проще, — не без печали проговорил Ильф. — Но проще у меня, вероятно, никогда не получится. Много слов, а истина не вся… Но да будет так!
Он взял со столика конверт с уже написанным на нем адресом, вложил в конверт листки, тихо сказал:
— Почтальон будет не раньше нового утра по солнечному исчислению. Этот добряк не хочет мне зла. Но вы все-таки отправьте. Почтовый ящик у нас за воротами, и это легче ведра воды. Будем действовать. Довольно размышлять о насморке Робеспьера и о тайнах Теодора Гофмана. Почта теперь ходит плохо, и письмо, бог даст, не дойдет. Что делать? От этого гибли империи, не то что я… Будущий поэт, совместивший в себе качества Горация и Банделло, такой поэт когда-нибудь расскажет о моей судьбе… А на днях, — закончил Ильф, — мы с вами пойдем на Ришельевскую — там в одном доме поселился настоящий писатель.
Скоро я узнал, о ком говорил Ильф: в доме на Ришельевской поселился Исаак Эммануилович Бабель, вернее сказать, мы впервые услышали о нем, о настоящем писателе, уже печатавшемся в «Летописи» Горького.
Однако близок конец моего рассказа.
Письмо по адресу дошло, не коснувшись судьбы автора.