Местные жители радовались, что гитлеровцы отступили и скоро, как все думали, выкатятся из города. Но советские воины, видимо, получили от своего командования какой-то приказ и под покровом наступившей ночи снова отошли на свой берег.
На другой день в сопровождении одного из очевидцев я отправился по следам неизвестных героев. Мой провожатый вел меня по узким улочкам, показывал одному ему понятные следы давних боев. Мы спускались в пахнувшие сыростью подвалы, поднимались на какую-то старую башню, или пожарную вышку, где к перекладинам, опутанным паутиной, прилепились летучие мыши. Там поляк показал мне нацарапанную гвоздем или штыком надпись на подоконнике: «Мы не уйдем!» Написано было по-русски. Но ведь это мог написать и местный партизан? Здесь, в городе, многие знали русский язык, некоторые даже неплохо говорили по-русски.
Более достоверным доказательством был сохранившийся в одном из подвалов ящик с поржавевшими и позеленевшими винтовочными обоймами. Самих патронов не было, их вынули взрослые, опасаясь за своих любознательных ребятишек. Но обоймы оставили — нарочно, как память о советских, воинах.
Но и это не убедило меня окончательно. Мало ли, как мог попасть сюда этот ящик. Те же польские партизаны зачастую пользовались нашим оружием и боеприпасами. Не исключено, что наши или польские воины вели здесь бой при освобождении города от гитлеровцев летом сорок четвертого года.
«Подвергай все сомнению!» Полушутя-полусерьезно я повторял этот любимый девиз мудрецов моему деятельному гиду. В сорок первом, когда здесь шли бои, ему было уже тринадцать лет. Теперь он учитель с солидным стажем и может вполне авторитетно утверждать, что память у подростка даже лучше, чем у взрослого человека, уже перегруженного впечатлениями.
Одинаково взволнованные нашими поисками, мы не заметили, как оказались перед красивым зданием с большим зеленым куполом и лепными украшениями на фронтоне. Это и был городской госпиталь, местный «шпиталь», построенный еще в прошлом веке. «Здесь они остановились», — сказал спутник. И чтобы предупредить мои сомнения, он повел меня… к главному врачу.
Доктор Токаж, невысокого роста, плотный, с седыми висками, выслушав учителя, не без добродушной иронии заметил, что недоверие к историческим фактам лишь тогда квалифицируется, как болезнь, когда сами факты обладают стопроцентной убедительностью. Но поскольку в наш век таких фактов почти не осталось, то мой скептицизм можно отнести к категории «здоровых» явлений. «Однако, — добавил он, — все же с легкой натяжкой, как для гостя».
Мы сели за низенький столик, сестра в белоснежной наколке принесла в чашечках крепкий кофе, и доктор уже вполне серьезно стал рассказывать о том, как часто случаи, кажущиеся на первый взгляд невероятными, при близком рассмотрении являются вполне закономерными. Этот разговор, носивший поначалу общий характер, он подвел к событиям двадцать третьего июня.
«Поставьте себя на их место, вообразите жаркий, самый долгий летний день, усталость тела и необыкновенный нервный подъем, злость и ярость атаки, ненависть к проклятым, наглым захватчикам, торжество первой победы и желание закрепить ее, — и вы поймете, что для атаковавших было вполне естественным гнать гитлеровцев до тех пор, пока хватит сил… Остановились же они только благодаря приказу. Но вы уверены, что этот приказ дошел до всех, до каждой группы? И не сомневаетесь ли вы в том, что человек в состоянии крайнего возбуждения всегда способен проверять свои действия логикой? Короче, может быть много вариантов того случая, который с вашей точки зрения больше смахивает на легенду, а с нашей — является непреложным фактом».
Так говорил за кофе этот почтенный человек, ученый, общественный деятель.
Потом он встал и повел нас на второй этаж, в одну из палат, где, по рассказам персонала, когда-то скрывались двое наших бойцов, раненных в тот день. Поздно вечером, перед тем как уйти из Засанья, товарищи принесли их в госпиталь и попросили польских медиков спасти им жизнь. Какую гарантию могли им дать поляки, кроме своего честного слова, скрепленного общей ненавистью к врагу?