Выбрать главу

— Все, — печально и торжественно произнес он. — Час Договора наступил. Я сделал все, что сумел, теперь дело за тобой, Юрик.

При этих словах правая рука его грациозно поднялась, и посох опустился на шею Оленева с бамбуковым сухим треском.

Сверкнула искра, и Юра ощутил, что переворачивается в пространстве сразу во всех направлениях. Верх становился низом, правое — левым, наружное — внутренним. Физически явственно он почувствовал, как внутри головы перемещаются извилины мозга. Он не упал, а только прислонился к стенке и зажмурил глаза, чтобы не так мельтешили разноцветные круги и искры, вспыхивающие в хаотическом беспорядке.

Когда он открыл глаза, то увидел, что на полу лежат полуразвязанный мешок и посох. Розовый округлый камешек валялся рядом.

— Сподобился, — сказал сам себе Юра. — Иди туда, не знаю куда, ищи то, не знаю что.

Настал Миг, Час и День Переворота.

Что-то надломилось в душе Оленева, словно сдвинулась стрелка весов, стоявшая на нуле все эти годы, и чаши стали раскачиваться, как маятник, вечно ищущий точку покоя и равновесия.

Из мешка, лежащего на полу, стали выкатываться Вещи. Они расползались по углам, затаивались, перешептывались, пересмеивались, превращались одна в другую, занимались своими таинственными делами, множились, и на их месте возникали новые, непонятно для чего предназначенные.

Квартира менялась на глазах. С треском лопнувших пузырей делились комнаты, из конца в конец протягивались бесконечные коридоры с распахнутыми дверями, потом они сворачивались, закольцовывались, становились огромными залами с паркетными полами и мраморными статуями и тут же сжимались в тесные кельи с сырыми стенами, поросшими мхом. Пространство то уплощалось до двухмерного, то, распахнувшись вширь и ввысь, разбухало до беспредельности, вклинивалось в одномерные западни и снова становилось привычным, трехмерным, давящим на Оленева низкими потолками, увешанными люстрами.

Время потекло назад, потом, словно спохватившись, сделало оборот вокруг оси, свернулось спиралью, запульсировало и опять обрело линейность.

Где-то вдали на секунду мелькнул силуэт жены, идущей по тропинке в джунглях, потом появилась дочка, рассыпала учебники из ранца и убежала вперед по оси времени.

Оленев стоял посреди этого стойко, как солдатик из старой сказки, вытянув руки по швам и готовый к чему угодно.

И лишь когда все начало упорядочиваться и принимать более или менее сносные формы, Оленев поглядел на часы, идущие как попало, перевел дыхание и осмотрелся. Квартира была та же и не та, но что именно в ней переменилось, он так и не понял. Позабытое им чувство беспокойства и тревоги заставляло делать что-то, мучительно размышлять об утраченном равновесии.

Из дальней комнаты донеслось старческое шлепанье босых ног и кашель, привычный, знакомый. А потом послышалось пение. Отец никогда не пел, даже за праздничным столом, тем более странно было слышать слова старой колыбельной:

Баю-баюшки-баю,Сидит ворон на дубу,Он играет во трубу,Во серебряную…

Оленев вошел в комнату отца и увидел, как тот в длинных сатиновых трусах расхаживает от стены к стене и укачивает Леркину куклу, заботливо укутанную в рубашку.

— Ты чего, батя?

Отец хихикнул и подмигнул левым глазом.

— Спи, — сказал Юра и прикрыл дверь.

Рядом с дверью появилась новая вещь — большое старинное зеркало в тяжелой бронзовой раме. Юра машинально остановился возле него, но не увидел своего отражения. В зеркале, напротив Юры, стояла его молодая мама и поправляла волосы. В цветном крепдешиновом платье с плечиками, с голубыми, чуть печальными глазами, почти позабытая, но не забываемая им никогда, она смотрела прямо на него, он не выдержал и сказал:

— Здравствуй, мама.

Она ничего не ответила, положила расческу на тот подзеркальник и молча вышла, как из кадра кино. Вместо нее остался кусок прошлого: обои из далекого детства, копия картины Шишкина и давным-давно сожженный фанерный шкаф.

На кухонном столе лежало нераспечатанное письмо. По крупному детскому почерку Юра понял, что оно от тещи. Каким ветром его занесло сюда, не было смысла разбираться. Он просто взял и прочитал письмо. Оно было кратким:

«К вашей злорадной радости я заболела тяжким недугом под названием синдром Торстена — Ларсона, имевшим проявиться у меня в виде ихитоза, и теперь кожа у меня как у аллигатора, хоть в цирке выступай, на что я не соглашусь ни за какие шанежки, а также началось развитие олигофрении от слабоумия до полного идиотизма с дегенерацией мозжечковых путей и аномалией скелета в виде врожденной кривой ноги, поэтому я намерена выколотить из вас тысячу рублей, как минимум, ибо без них я скоропостижно скончаюсь, а такое удовольствие вам доставить я не имею морального права. Деньги шлите нарочным.

Ваша К.К.»

Оленев аккуратно смастерил из письма голубка и пустил в открытую форточку.

На стол вскарабкался Ванюшка, таща большую чашку с красным цветком георгина.

— Если бы ты знал, — проговорил он, обретая Благодушную форму, — если бы ты знал, как все удачно складывается! За все годы моей квазижизни я ни разу не чуял так близко запах моей находки. До чего же ловко я нашел тебя двадцать лет назад! Лежал вот и думал: сейчас меня как поднимет этот юный оболтус, как начнет докапываться; а я ему как запудрю мозги!

— Меня сгубило неуемное любопытство, — вздохнул Оленев, — но в общем-то я ни о чем не жалею. Я просто разучился жалеть. Ты сделал меня не мудрым, а равнодушным. Я думал, что безмятежность и равновесие — это вершина мудрости, но все эти двадцать лет я никого не любил, ни разу не страдал, не мучился от ревности, от обиды, от нанесенного оскорбления. Хоть отцовской любви ты меня не лишил…

— Это было запрограммировано, — перебил Ванюшка, забавы ради перекатываясь по столу. — Любовь к детям возвышает и успокаивает, любовь к женщине приносит страдания.

— Ты же лишил меня части обыкновенной человеческой души! Чумаков страдает, но он намного счастливее меня. Он вечно ищет, а я уже нашел.

— Э нет! Ты не нашел для себя, и для меня потрудись-ка! Конечно, наш Договор — это просто кусок телячьей кожи, исписанный всякой ерундой, но его не нарушить. От тебя уже ничего не зависит. Круг искателей определен и замкнут.

— Какой нам отпущен срок?

— От двухкопеечного до шести световых лет, — еле слышно сказал Ванюшка, отваливаясь от выпитой чашки и свертываясь в Засыпательную форму. И заснул.

Оленев рассеянно бродил по комнатам, машинально прибирал разбросанные вещи, открывал незнакомые двери, попадал в чужие квартиры без хозяев, проходил их насквозь, выходил на лестничную площадку, садился в лифт и снова оказывался у себя на кухне, где на столе, среди чашек и рассыпанного печенья спал Ванюшка, проецируя свои сладкие сны на кафельную стенку. Сны были приторными и липкими, мармеладо-шоколадо-зефирными, карамеле-пастилкоподобными, то невесомыми, как безе, то тягучими и темными, как патока.

Неосознанное желание двигаться, изменять свое положение в пространстве толкало Оленева, а сам он пытался схватить за хвостик неуловимую мысль, родившуюся в нем в Миг Переворота. Внутреннее беспокойство, незнакомое-или просто позабытое им, будоражило, щекотало, шевелилось, готовое вот-вот обрести словесную или вещественную форму.

— Кто вы? — ошалело спросил Юра, споткнувшись о красивую, женщину, сидящую на полу.

Женщина устало улыбнулась, потом подмигнула и нарочито весело, сказала:

— Ты все такой же, папашка. Хоть в лоб, хоть по лбу.

— Привет, — сказал Оленев. — Это ты, Лерка? Когда ты успела вырасти? Тебе же завтра ехать в пионерлагерь…

— Какой еще лагерь, папочка? Видишь, я вернулась. Я больше не могу так жить, и пропади пропадом все эти чемпионские титулы! Одних лавровых венков хватит для супов всего города, а из моих кубков можно напоить четыре подъезда. И для чего? Молодость проходит, шумиха улеглась, обо мне уже забывают, два раза замужем, внука тебе родить некогда — сборы, чемпионаты, олимпиады, спартакиады, весь мир объехала, облетела, всех обскакала, обогнала, а дальше, что дальше?