Меня провели по коридорам, пропахшим дезинфекцией и жареным луком. За массивной дверью, издававшей жужжание при открытии, молча сидел какой-то изгой общества и смотрел по телевизору дневную передачу. Недавнее крупное пожертвование от пожелавшего остаться неизвестным благодетеля помогло приюту создать даже художественную мастерскую – переделать под нее небольшую комнату с широкими окнами, выходившими на север, но вот только она до сих пор оставалась под замком, поскольку даже щедрой дотации не хватило на приобретение материалов для творчества и оплату труда преподавателя.
– Мы хотим, чтобы у наших пациентов появилась возможность для самовыражения, – объяснила мне на ходу матрона. – Это способно помочь кому-то из них вновь обрести себя.
Я лишь улыбнулась, но промолчала.
– Мне это не нравится, – сказал сидевший на стуле одинокий старик в свитере, который был слишком мал даже для его узких плеч. Его нижняя губа была выпячена так далеко, что почти касалась кончика обвислого носа. – Они ничего не понимают. А когда догадаются, – тогда и наступит роковой день. И они явятся сюда, как я и предсказывал.
– Никто не явится, – с улыбкой возразила матрона. – Опять ты несешь свою бессмыслицу.
Еще один проход, небольшая лестница, запертая прочная дверь. А дальше вдоль коридора множество комнат с почти фанерными дверями, большинство из которых стояли нараспашку. Перед каждой палатой на стене располагалась доска для всевозможных бумаг и документов – назначенные лекарства, время посещения врачей, данные измерений давления. У многих, кроме того, там же были прикреплены снимки давно забывших о них семей, детей, не приезжавших их навещать, домов, которые пациенты уже никогда больше не увидят.
Рядом с дверью Хорста Гюблера никаких фотографий не наблюдалось. Она тоже оказалась приоткрыта, и матрона, постучав для порядка, не стала дожидаться разрешения войти.
Узкая кровать, стол, стул, раковина умывальника. Зеркало из пластика, накрепко привинченное к стене. Окно с решеткой, выходившее на запад в сторону деревьев, покрытых остатками облетевших к зиме красных листьев.
– Хорст, – сказала матрона на своем скверном английском. – Ты только погляди, кто вернулся!
Хорст Гюблер поднялся с единственного в комнате стула, отложил в сторону книгу – какой-то изрядно потрепанный дешевый детектив – и посмотрел на меня. Потом протянул руку с кривыми пальцами и сказал, заикаясь:
– Р-р-рад с ва-вами познакомиться.
– Ты должен помнить мистера Койла, – упрекнула его матрона. – Он ведь приезжал к тебе всего пять недель назад.
– Да, да, конечно.
Мистер Койл не мог не приезжать. Раз матрона так говорит, значит, приезжал.
– Я на-надеялся… – Он снова запнулся на слове, но потом его взгляд приобрел неожиданную уверенность в себе, и он закончил фразу: – Что вы из посольства.
– Ах, Хорст, Хорст… – Печального покачивания головы матроны оказалось достаточно, чтобы взгляд Гюблера снова уперся в пол. – Мы ведь уже все с тобой обсудили.
– Да, сестра.
– А мистер Гюблер, как видно, все еще не может запомнить простых вещей, верно?
– Да, сестра.
Она повернулась ко мне, хотя ее слова словно предназначались для более широкой аудитории:
– Это типично для пациентов с такого рода психическими расстройствами – казаться совершенно нормальными при встрече, но почти сразу впадать в амнезию. Навязчивая идея мистера Гюблера – вера в одержимость дьяволом – достаточно хорошо изучена медициной и, к счастью, на Западе теперь распространена значительно меньше, чем прежде. – Она радостно просияла, и из глубин ее обширной груди даже донесся легкий смешок, чтобы усилить эффект сказанного. – Сейчас дела уже обстоят намного лучше. Так мы считаем.
Я рассмеялась, потому что рассмеялась она, а потом всмотрелась в Гюблера, который стоял совершенно неподвижно с опущенной головой и сложенными впереди руками, но ничего не говорил. Потом он сел на край постели и вцепился в нее, словно боясь в любой момент упасть.
Когда матрона вышла, я закрыла дверь и села на стул напротив Гюблера, изучая его лицо. Как ни странно, но оно казалось незнакомым. А ведь прежде я неделями видела его в зеркалах, отпустила на нем неопрятную бородку, которая скорее размывала, чем подчеркивала его черты. И все же, даже когда я царапала это лицо в наказание, стараясь низвести Хорста Гюблера до животного состояния, я замечала остатки гордости в его глазах, кривую усмешку на губах, стереть которую, казалось, не способно ничто. Я так долго видела перед собой отражение этого лица, что стала его ненавидеть. Главным образом за то, что, вопреки моим неустанным усилиям унизить этого человека, в нем все равно то и дело проглядывала наглая дерзость того, кому слишком многое сошло с рук. Но теперь с этим было покончено.