Агубе нашел в себе силы проводить их до калитки. Тотырбек и Умар ушли, даже не оглянувшись. Урузмаг, пожав плечами, извинился.
— Больше негде школу разместить. Негде! — и торопливо заковылял на самодельной деревяшке.
В спину Агубе ударил дружный плач женщин. Дверь, ведущая в их половину, резко распахнулась, на пороге показалась Кябахан, плюнула вслед Тотырбеку:
— Будь проклят ты, змеей прокравшийся в нашу семью!
Плач женщин окутал Агубе липкой пеленой отчаяния, пальцы рук сами собой сжались в кулаки. Он привычно закрыл калитку, направился в дом…
Внешне будто ничего не изменилось в ауле. Все так же старики каждый погожий день спешили на нихас, а молодые засветло отправлялись в поле и горы. Занимались тем же, чем и до революции: пасли овец, обрабатывали землю, запасались дровами на зиму… Так же с опаской поглядывали на небо, не сорвет ли непогода страду, обсуждали, как предотвратить предполагаемый паводок.
Но внимательный глаз подмечал, что в отношениях между людьми появились новые нотки: горцы точно забыли, кто принадлежит к какой фамилии. Встретятся двое, и по их поведению ни за что не определишь, кто из них из сильной и богатой семьи, а кто бедняк и жаловался раньше на свою судьбу… Хозяйство старшего сына Дзамболата быстро окрепло. По всему видно, достаток пришел в его дом.
Седьмой год пошел с того памятного дня, когда на нихасе впервые прозвучало слово «революция». Седьмой год — а как все изменилось…
Вот во дворе старого хадзара Тотикоевых появился Агубе. Он запряг в бедарку[1] единственную, оставленную новой властью Тотикоевым лошадь. Никто из домочадцев не спросил, куда он направляется, ибо всем стало ясно: Агубе сделал выбор. Мало того, что новый дом, выстроенный еще его прадедом Асланбеком, был у Тотикоевых отнят и в нем устроена школа, которую посещали по требованию председателя сельсовета все дети аула, в том числе и тотикоевская детвора, — в своем доме она была как бы в гостях, — этого Тотырбеку показалось мало, чтобы унизить некогда такую сильную семью, как Тотикоевы, — он еще предложил Агубе стать сторожем школы. Но, решив, что будет хуже, если Тотырбек назначит сторожем кого-то другого, кто в любое время дня и ночи будет входить в их двор и бродить по дому, Агубе дал согласие.
Когда же выяснилось, что временно учить детишек будет та же учительница, что работала в Нижнем ауле, Тотырбек вменил в обязанности Агубе доставлять ее в Хохкау. И принять это тоже было тягостно. Тузар до самого утра мучился мыслью, соглашаться или нет. А под утро внезапно поднялся и разбудил племянника:
— Придется тебе, Агубе, ехать за учительницей.
Это означало, что теперь через каждые сутки Агубе должен ездить в Нижний аул за учительницей, которая день преподавала в школе Нижнего аула, а следующий — в школе Хохкау.
Учительница оказалась русской девушкой, невысокой, голубоглазой. Все ей было в горах в диковинку и все нравилось. И то, что ей придется через день отправляться в другой аул, не только не огорчало ее, но и приводило в восторг, будто преодолевать в день по узкой горной дороге, грозящей обвалами и обрывами, двенадцать километров туда и столько же обратно не мука, а одно удовольствие. Но так уж она была устроена, эта восемнадцатилетняя девчушка со светлыми косами, что трудности ее не пугали. Она сразу же поставила условие Агубе:
— Я учу детей вашего аула русскому языку, а вы меня — вашему родному. Всю дорогу туда и обратно, чтоб не терять времени. Идет?
На что смущенный Агубе пробормотал:
— Не умею я.
Она обожгла его озорным взглядом.
— Сумеете.
Уже к этому времени она усвоила по-осетински простые слова и фразы, поэтому им было легче болтать всю дорогу. Весь путь до Хохкау она не только спрашивала, как будет по-осетински тот или другой предмет, но часто просила Агубе притормозить на миг, чтобы записать в свою тетрадочку особенно трудно произносимое слово… Во время одной из остановок она приподнялась с сиденья, объявила:
— Я забыла представиться вам. Меня зовут Зина.
Родом я из Воронежа. Родители мои до революции перебрались во Владикавказ. Здесь им понравилось, но недавно они возвратились в Воронеж, а я вот здесь, и, наверное, навсегда.
Агубе терялся, говорил односложно, хотя в общении с другими он был скорее болтлив, чем молчалив, по понятиям горцев, конечно. Но Зина была непосредственна. Когда же перед самым аулом она вдруг сказала ему:
— Все! Теперь будем суровы. Прочь вашу стеснительность, не то засмеют вас, — в душе у него все перевернулось.