– Вот и хорошо, – он обходит стул и встречается со мной взглядом, – иначе мне придётся снова давать тебе лекарство. А может быть, и Маше.
Я стискиваю челюсти. Конечно, я это знаю. Откуда бы мне было этого не знать.
– Всё будет хорошо, сынок, не о чем беспокоиться. – Я и вида не подала.
– Я знаю, что могу на тебя рассчитывать. – Он оглядел меня с головы до ног.
Тёмно-синяя юбка почти до пола, лёгкие мокасины, просторная вязаная кофта, накинутая поверх блузки, – к вечеру холодает. И некрашеные волосы с обнажившейся сединой отрасли за время моего заточения, я завязываю их узлом и убираю в кичку, как он просит, и терпеть этого не могу.
– Я тебе принесу книгу, хочешь ещё чаю? – Он уже подходит к двери.
– Да-да, пожалуйста, принеси ещё чаю, попью с вареньем.
Это самое любимое время, пока он загружает в холодильник продукты, проверяет камеры и осматривает моё немудрёное жилище: я могу в одиночестве почитать книгу, глядя на догорающий закат.
Люди не умеют ценить то, чего им не довелось лишиться. Одиночество – это великий дар и благодать.
Он приносит чай, книгу, накидывает мне шаль на плечи и быстро уходит обратно, похлопав меня по плечу:
– Не скучай, я скоро.
Дверь за ним закрывается, мой взгляд скользит вниз, на ступеньки. Что это? Что там лежит? Я напрягаю глаза – на нижней ступеньке у самого края лежит маленькая канцелярская скрепка. Скрепка!
Наручник на длинной цепи, но всё равно мне не дотянуться, а даже если и дотянуться, две камеры смотрят на меня с разных сторон. Чёрт! Я отворачиваюсь от крыльца и утыкаюсь носом в книгу, не видя страниц. А через полчаса, когда все дела закончены, он садится рядом, и какое-то время мы просто находимся бок о бок. Я терплю его присутствие, я хочу его присутствия. И мне грустно, когда он встаёт и говорит:
– Мне пора, мам.
– Заскочишь в середине недели? – спрашиваю с надеждой.
– Постараюсь, но ты же знаешь, у меня много работы. – Он забирает у меня шаль.
– Знаю-знаю. – Жду, пока он отстегивает наручник, и мы двигаемся к дому.
Возле самого порога я оборачиваюсь, делая вид, что ищу что-то глазами.
– Что? – Он оборачивается тоже.
Я делаю ещё шаг, не глядя и спотыкаясь, падаю коленями на ступени, ударяюсь локтем…
– Мамочка! – Он тут же ко мне подскакивает. – Что ты? Что?
– Прости, просто не заметила, куда иду, хотела посмотреть, не оставила ли книгу на столе. – Я потираю ушибленный локоть.
Это откровенное враньё, но ничего лучше я не придумала.
– Книга у меня в руках, – он подозрительно на меня смотрит, – ты ударилась?
Я показываю на колени, он задирает юбку и осматривает их:
– Да, похоже, синяки будут, ох как некрасиво!
Ему не нравится, если со мной случается что-то, не вписывающееся в его представления об идеальной матери.
В коридоре я приседаю, чтобы он меня отстегнул, и сердце моё наполняется музыкой, я пытаюсь сдержать улыбку. В правой мокасине, под пяткой, я несу к себе в подвал сокровище. Простую канцелярскую скрепку.
И уже этой ночью, лёжа под кроватью, я пытаюсь ослабить винты, впихивая между скобой и балкой носовой платок, скрученный в жгут, чтобы потом работать им как рычагом, отгибая скобу. Я пробую втиснуть скрепку в паз винта как отвёртку – отлично, работает!
Радость ликования горячая, как недоступный мне грог. Ш-ш-ш… тихо-тихо. Завтра продолжу, пора выбираться наверх, пока моё отсутствие не стало заметным.
Приходится всё делать на ощупь, в полутемноте подвальной ночи. Четыре ночника по периметру слабо освещают комнату. И конечно, действовать осторожно и медленно, чтобы не сломать своё драгоценное орудие.
«Сломалась уже совсем, да и ладно». – Елена посмотрела на ручку джезвы и продолжила напевать под нос какую-то дурацкую мелодию, подёргивая плечами в такт: хоп, хей, ла-ла-лей, насыпала кофе, бросила щепотку кардамона и поставила на огонь.
Последние два дня дочь ходила насупленная, но посуду за собой мыла, правда, с охами и вздохами. Она задумалась, глядя в окно, и кофе, шипя пеной, выплеснулся на плиту, растекаясь безобразной лужей. «Ладно, помою, когда вернусь». – Она посмотрела на часы: нужно торопиться. Кира ещё спала, сегодня ей ко второй или третьей паре.