Как-то в марте, в обеденное время, мы молча сидели с родителями в темной столовой. От супницы с тушеной бараниной, гарнированной картофелем с луком, пахло словно мокрой шерстью, а из стакана моего отца шел слабый запах виски. У меня не было возможности улизнуть, так как из-за отлива нельзя было рыбачить, к тому же дождь хлестал по серо-зеленым полям окрест.
Вдруг раздался стук в дверь. Мать поднялась из-за стола, а когда вернулась обратно, в ее руке было письмо.
— Это тебе, — сказала она отцу.
— Вскрой его, — пробурчал тот из бороды.
Назревал «спор», он уже начал выделять напряженность, словно угорь слизь.
Мать открыла рот, затем — письмо. Прочла его и устремила взор на меня. Не глядя на отца, она молча передала ему письмо.
Тот прочел и глотнул из своего стакана. А затем вскричал:
— Ублюдок! Да как он смеет! Да известно ли ему, какой на дворе год! Мир переменился с тысяча девятьсот шестнадцатого года!
— Не при ребенке, — попросила мать.
— Так я расскажу ему, — заявил отец. — Твой дядя Джеймс утверждает, что ты пособничаешь браконьерской ловле лосося в его владениях. Он пишет: чего же еще ожидать от сына большевика и англичанки. И обещает в следующий раз напустить на тебя стражу.
Разинув рот, я смотрел в его сумасшедшие глаза. Тело мое замерло и одеревенело.
— Нет, — открестился я. — Не пособничаю.
— Оставь его в покое, — вступилась мать.
«Спор» распрямил свои когти и вонзил их в атмосферу над обеденным столом, сгущая ее и начиная терзать моих родителей.
Когда не было рыбалки, ловцы лосося обычно коротали время в «Круискин-Лаун», потягивая крепкий бутылочный ирландский портер. Джонни Тиннели сидел у огня. Я засунул руки в карманы шорт, проследовал к нему и спросил:
— Что, Джонни, сыровато сегодня для рыбалки?
Джон поднял глаза от огня. Он был бледен, лицо его распухло от тепла и крепкого портера. Протянув руку, он отодрал меня за ухо. Голова моя зазвенела от боли, слезы ручьем потекли из глаз.
— Мотай отсюда, наводчик! — прорычал Джон.
А все из-за Длинной Сети. Кто-то обнаружил ее и передал дяде Джеймсу. Джона Тиннели списали с лодки. И меня тоже. Но он-то посиживал в «Круискин-Лаун», а меня отправили учиться в Англию.
Перед отъездом я был призван в замок. Дядя Джеймс сидел в гостиной под портретом Анжелики Кауфман в полный рост и писал письмо; близ его локтя стоял телефон.
— А, — протянул он, подняв глаза. — Знаешь, почему ты здесь?
— Нет, — сказал я. Мои родители не любили дядю Джеймса, поэтому я тоже относился к нему с неприязнью. У него был длинный нос, лысая голова и бледно-голубые выпученные глаза.
— Потому, что я оплатил твое обучение, — объяснил дядя Джеймс. — Я — глава рода. И несу ответственность за него.
Я не понимал, чего от меня ждут в ответ.
— Спасибо.
— Не благодари меня, — возразил он. — Мы жаждали избавиться от тебя. Отправляйся в мир. Ты причиняешь беспокойство.
Дядя помахал своей желтоватой рукой:
— Теперь иди.
Я ушел. Бредя вдоль подъездной аллеи, под деревьями, с которых капал дождь, я чувствовал себя каким-то совсем иным, чем прежде, одиноким и очень несчастным: из-за Тиннели. На следующей неделе меня посадили на пароход, отправляющийся в Лондон.
Ресторан был пуст. Фрэнки протирала стаканы в баре. У выставленных на тротуар столиков сидели туристы, коротая за выпивкой час, оставшийся до обеда. За стойкой бара восседали два старика и слепая женщина, крепко обхватившая пальцами бокал с «Перно».
— Ты запоздал накрывать столы, — попеняла мне Фрэнки, метнув на Бьянку оценивающий взгляд.
«Еще одно из его увлечений, — говорил он. — Может, вы с Мэри Эллен и заключили свое соглашение, но стоит ли ожидать, что семнадцатилетняя дочь разделяет подобные взгляды».
Старики обратили свои слезящиеся взоры на Бьянку, пробормотали: «Бонжур!» и продолжили изучение груди Фрэнки, вырисовывающейся под форменной блузкой.
— Мне необходимо разыскать Тибо.
Фрэнки покачала головой:
— Ездил к нему домой? И в мастерские?
Я кивнул.
Она вытерла стакан насухо и со стуком поставила его на полку. Поскольку Фрэнки была обеспокоена, она, как человек практичный, оценивала меня и мое «увлечение» с этой точки зрения.