Выбрать главу

   — А теперь, друг мой, — сказал он, — возьми то, за чем пришёл.

* * *

Здесь Полемид поднял голову, и взгляды наши встретились. На миг я подумал, что он не сможет продолжать. Да и я не был уверен в том, что хочу этого.

* * *

Лисандр говорил об Алкивиаде, что Необходимость в конце концов свалит его. Наверное, это так. И вот теперь моя рука держит тот самый роковой клинок. Я убил не полководца, не государственного деятеля, — не того Алкивиада, который войдёт в историю. Я убил человека, которого многие ненавидели, а многие — любили, и не последним среди них был я. Не стоит подсчитывать его подвиги и преступления. Я почитаю его вот за что: он вёл корабль своей души туда, где соединяются море и небо, и сражался там без страха, как немногие до него, — кроме, может быть, твоего учителя, его первого наставника. Кто сможет опять заплыть так далеко?

Я проклинал себя за то, что совершал во время чумы. Но там, на Оленьей горе, к моему удивлению, я не почувствовал ни горя, ни угрызений совести. Я убил его, но не потому, что мне повелели. Ты понимаешь разницу, друг мой? Я был рукой Алкивиада. С той самой ночи во дни нашей юности на прибрежной полосе во время шторма — до того рокового мгновения, когда нанёс ему последний удар, который он сам призвал. Кто виноват? И я, и он, и Афины, и вся Эллада — все, кто своими руками подготовил наш крах.

* * *

Полемид закончил свой рассказ. Достаточно. Больше нечего сказать. Потом, в его рундучке, я обнаружил письмо, написанное рукой Алкивиада. В письме не содержа лось приветствия, оно было составлено с ошибками — это был черновик. Кому адресовалось послание — можно толь ко догадываться. Судя по дате, десятому гекатомбэона, это последнее письмо в его жизни.

«...Мой конец, хотя он наступит от рук незнакомцев, спланирован и оплачен моими соотечественниками. Я для них — то, что они ценят больше всего и меньше всего могут вынести: их собственное подобие, только в худшем варианте. Мои добродетели — честолюбие, дерзость, состязание с небесами, перед которыми я не желаю смиряться, — это их собственные качества, только усиленные. Мои пороки — это и их пороки. У меня нет скромности, терпения, я ненавижу держаться в тени. Они тоже презирают эти качества. Но в то время как моя натура избавила меня от этих качеств, с ними этого не произошло. Тот блеск, к которому призывает их мой пример, вызывает у них и страх, и благоговение; однако последовать моему примеру у них никогда не хватает духа. С тех пор как Афины столкнулись с самим фактом моего существования, у них есть только два выхода: либо последовать моему примеру, либо устранить меня. Когда я уйду, Афины будут плакать по мне. Но я уже никогда не вернусь. Я — последний у Афин. Больше таких, как я, не будет, сколько бы у них ни было командиров на флоте».

Глава LII

МИЛОСЕРДИЕ СУДЬИ

Последний день Сократа, — заговорил мой дед, — я провёл в его камере вместе с другими. Я очень устал и задремал. Мне приснился сон.

Устав, но желая сохранить ясность ума, чтобы оказать достойную помощь нашему учителю, я ищу по всей тюрьме какую-нибудь нишу, где можно было бы подремать. Мои поиски заводят меня на чердак плотника. Там плашмя лежит колесо, на котором Полемид встретит сегодня свою смерть.

   — Входи, господин, — манит меня плотник, — поспи.

Я ложусь и проваливаюсь в глубокий сон. Но вдруг просыпаюсь рывком и вижу служащих, которые привязывают меня к колесу. Мои запястья и щиколотки закованы в кандалы. Цепь давит мне на горло.

   — Вы взяли не того человека! — кричу я. Но железо сдавливает всё сильнее, крик захлёбывается. — Я не тот человек! Вы не того взяли!

Я проснулся и увидел себя в камере Сократа. Я громко кричал и, наверное, помешал ему. Он уже принял яд, как мне сказали, и, ожидая его действия, лежал на своей подстилке. Учителя окружали те, кто любил его. Лицо его было закрыто тканью. Я извинился за свой крик. Было ясно, что волнение — это последнее, что нужно сейчас нашему учителю. Я ещё раз извинился и поспешил вон из камеры.