Выбрать главу

«Этот спящий — прокажённый; остальные — усталые кули, слуги, мелкие лавочники и возчики с ближней стоянки повозок. Место действия — главная дорога в город Лахор, а ночь жаркая, августовская». Вот и всё, на что стоило смотреть, но отнюдь не всё, что можно было видеть. Колдовство лунного света разлилось повсюду, и мир пугающе преобразился. Длинная вереница нагих «мертвецов» с окоченевшей «серебряной статуей» в конце не радовала глаз. Здесь лежали только мужчины. Так, значит, женщины были обречены спать в душных глинобитных лачугах, — если только они могли спать! Сердитый детский плач, донёсшийся с низкой земляной крыши, ответил на этот вопрос. Где дети, там должны быть и матери, чтобы смотреть за детьми. В эти душные ночи им нужен уход. Чёрная, круглая, как шар, головка выглянула из-за карниза, и тонкая, до жалости тонкая коричневая ножка свесилась на водосточный жёлоб. Резко звякнули стеклянные браслеты; женская рука на мгновение появилась над парапетом, обвилась вокруг худенькой шейки, и упирающегося ребёнка оттащили назад и водворили в кроватку. Тонкий, высокий визг его замер в плотном воздухе, едва зазвучав, ибо даже чадам этой земли слишком жарко, чтобы плакать.

Снова тела; снова куски освещённой лунным светом белой дороги; вереница сонных верблюдов, отдыхающих в стороне; мелькнувшие призраки убегающих шакалов; извозчичьи лошади, заснувшие в сбруе; деревянные повозки, обитые медными гвоздями, мерцающими в лунном свете, и — снова тела, как трупы. Всюду, где только есть тень, — от воза ли с зерном, стоящего с поднятыми оглоблями, от древесного ли ствола, от спиленного ли бревна, пары бамбуков или охапки тростника, — всюду земля усеяна ими. Они лежат в ослепительном лунном свете; некоторые — ничком, скрестив руки, в пыли; иные — закинув за голову сжатые ладони; одни — свернувшись клубком, как собаки; третьи — скрюченные, прижавшие голову к коленям. Было бы как-то спокойнее, если б они храпели; но они не храпят, а сходство их с трупами нарушается разве только тем, что тощие собаки, обнюхав их, отходят прочь. Кое-где крошечный ребёнок лежит на ложе отца, и всегда его обнимает охраняющая рука. Но большинство детей спит с матерями на крышах. Ведь всего можно ожидать от жёлтых, белозубых бродячих собак, рыщущих вблизи тёмных тел.

Из пасти Делийских ворот вырвался поток удушливого жаркого воздуха, и я чуть было не отказался от своего намерения войти в Город Страшной Ночи. В нём смешались все скверные запахи — животные и растительные, — которые успевает накопить окружённый стенами город в течение дня и ночи. Этот воздух так жарок, что, по сравнению с ним, жара в недвижных пизанговых и апельсиновых рощах за городскими стенами покажется прохладой. Да поможет Небо всем больным людям и маленьким детям, лежащим внутри города этой ночью! Высокие стены домов всё ещё яростно излучают тепло, а из тёмных переулков несёт зловонием, способным отравить буйвола. Но буйволам оно нипочём. Стадо их шествует по безлюдной главной улице; изредка животные останавливаются, прижимают тяжёлые морды к закрытым ставням лавки зерноторговца и фыркают, как дельфины.

Потом наступает безмолвие — безмолвие, пронизанное ночными шумами большого города. Едва, но только едва, слышатся звуки какого-то струнного инструмента. Высоко над моей головой кто-то распахивает окно, и стук деревянной рамы гулко отдаётся в пустой улице. На одной из крыш громко пыхтит хукка, а люди тихо беседуют под бульканье воды. В другом месте, чуть подальше, разговор слышен отчётливей. Освещённая щель прорезает слегка раздвинутые ставни лавки. Внутри её купец со щетинистой бородой и усталыми глазами подводит баланс в счётных книгах, окружённый тюками ситца. Три фигуры, закутанные в покрывала, сидят рядом с ним и время от времени роняют какое-то замечание. Купец делает запись в книге, потом говорит что-то, потом проводит ладонью по потному лбу. Жара на тесной улице ужасна. Внутри торговых помещений она, должно быть, почти невыносима. Но работа упорно продолжается: запись, гортанное ворчанье и взмах поднятой руки следуют друг за другом с точностью часового механизма.

Полицейский — без чалмы и крепко уснувший — лежит поперёк улицы, на пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза спящего, а он не пошевельнётся. Близится полночь, но жара как будто всё усиливается. Открытая площадь перед мечетью усеяна телами, и надо тщательно выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет ложится широкими косыми полосами на облицованный цветными изразцами высокий фасад мечети, и каждый голубь, дремлющий в нишах и углублениях каменной кладки, отбрасывает короткую, маленькую тень. Какие-то призраки, закутанные в покрывала, устало поднимаются со своих постелей и уплывают в тёмные глубины здания. Удастся ли мне сейчас взойти на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз, на город? Во всяком случае, стоит попытаться — возможно, что дверь на лестницу не заперта. Она не заперта, но крепко спящий сторож лежит на пороге, повернув лицо к луне. Заслышав шум приближающихся шагов, из его тюрбана выскакивает крыса. Человек мычит, на минуту открывает глаза, повёртывается на другой бок и снова засыпает. Весь зной нескольких свирепых индийских летних месяцев скопился в чёрных, как дёготь, полированных стенах винтовой лестницы. На полпути мне попадается что-то живое, тёплое и пушистое, и оно сопит. Гонимое со ступеньки на ступеньку шумом моих шагов, оно вспархивает вверх и оказывается желтоглазым рассерженным коршуном. Десятки коршунов спят на этом и на других минаретах и ниже — на куполах. На этой высоте чуть прохладнее, во всяком случае воздух тут менее душный, и, освежённый этим воздухом, я начинаю смотреть на Город Страшной Ночи.

Доре мог бы нарисовать его! Золя мог бы описать его — это зрелище тысячных толп, спящих в лунном свете и в тени, рождённой луною. Крыши домов кишат мужчинами, женщинами и детьми, и воздух полон неопределённых шумов. Они не знают покоя, эти жители Города Страшной Ночи, и немудрено, что не знают. Чудо, что они ещё могут дышать. Внимательно всматриваясь в эти толпы, можно заметить, что они почти так же суетливы, как дневная толпа; но шум теперь приглушён. Везде, куда только падает яркий свет, видно, как спящие поворачиваются с боку на бок, переносят свои постели на другое место и снова раскладывают их. Во дворах, похожих на ямы, — такое же движение.

Безжалостная луна обнажает всё это...»

* * *

Англичане приходят, внедряются со своими принципами в индийскую жизнь, бытие, в индийскую культуру. Но это принципы гуманизма. Эти принципы приходят в естественное противоречие с некоторыми давними индийскими обрядами и обычаями. Английская администрация решительно выступает против тугов-душителей, приносящих кровавые жертвы богине Кали; против обряда сати — сожжения вдов брахманов вместе с трупом супруга... И, наконец, англичане посягнули на святая святых индуизма — на кастовое членение индийского общества! Принцип английского, человеческого, европейского гуманизма — люди не могут быть дискриминированы с самого рождения; их нельзя третировать, унижать, объявляя от рождения низшими!.. Но индуизм трактует о карме, о роковом предначертании судеб, о переселении душ. Если ты родился представителем низшей расы, стало быть, ты расплачиваешься за грехи, совершённые в предыдущей жизни. Если вдова сгорает вместе с трупом супруга-брахмана, это гарантирует в будущей жизни благодатное возрождение.

Столкнулись две системы — в одной из них главенствует принцип бренности земной жизни, ведь ряд земных воплощений человеческой души — всего лишь путь к Небу; другая система ставит во главу угла право каждого человека на жизнь, на обыкновенную земную жизнь! Викторианская этика решительно отстаивает это право, решительно восстаёт, выступает против пренебрежения этим правом во имя неких «высших», что называется, интересов!..