— Довольно! — воскликнула маркиза. — Вы меня словно холодной водой окатили.
— Это — предвечерняя скука. Не знаешь, чем занять себя, и готов делать что угодно, даже что-нибудь дурное, лишь бы что-нибудь делать. И так всегда будет во Франции. Нашу молодежь характеризуют сейчас две черты: с одной стороны, прилежание еще не признанных, а с другой — пылкие страсти неистовых.
— Довольно! — остановила его властным жестом г-жа де Рошфид. — Вы не щадите моих нервов.
— Я спешу закончить портрет ла Пальферина и перейти в область его галантных похождений, — для того чтобы вы могли понять своеобразный облик этого даровитого молодого человека, являющего собою яркий образец нашей язвительной молодежи, когда она достаточно сильна, чтобы смеяться над положением, в которое ее ставят бездарные правители, достаточно расчетлива, чтобы, видя бесцельность труда, ничего не делать, и пока еще достаточно жизнерадостна, чтобы предаваться удовольствиям — единственное, чего у нее не могли отнять. Но нынешняя политика, одновременно буржуазная, торгашеская и ханжеская, закрывает все пути для деятельности множества талантов и дарований. Нет ничего для этих поэтов, нет ничего для этих молодых ученых! Чтобы дать вам представление о глупости нового двора, я расскажу вам случай, происшедший с ла Пальферином. Цивильным листом предусмотрена должность чиновника по делам вспомоществования нуждающимся. Чиновник как-то узнал, что ла Пальферин находится в крайне бедственном положении, без сомнения, доложил об этом начальству и привез наследнику Рустиколи пятьдесят франков. Ла Пальферин принял этого господина с отменной любезностью и завел с ним речь о членах королевской фамилии.
— Правда ли, — спросил граф, — что принцесса Орлеанская расходует такую-то сумму на это замечательное благотворительное ведомство, учрежденное ею для своего племянника? Это прекрасное дело.
Ла Пальферин шепнул что-то маленькому десятилетнему савояру, прозванному им «отец Анхиз»; тот служит ему безвозмездно, и граф говорит о нем: «Я никогда не встречал такой глупости в соединении с такой сообразительностью. Он пойдет за меня в огонь и в воду. Все он понимает, кроме одного, — что я не в силах ничего для него сделать».
Анхиз вскоре возвратился в великолепной взятой напрокат двухместной карете; на запятках ее стоял лакей. Услышав стук кареты, ла Пальферин ловко перевел разговор на обязанности чиновника, которого он с тех пор именует «человеком по делам безнадежно нуждающихся» и осведомился о характере его работы и получаемом жалованье.
— Предоставляют ли вам карету для разъездов но городу?
— О нет! — ответил чиновник.
При этих словах ла Пальферин и находившийся у него приятель встали, чтобы проводить беднягу, спустились вниз и заставили его сесть в карету, так как шел проливной дождь. Ла Пальферин все предусмотрел. Он приказал отвезти чиновника туда, куда тому было нужно попасть. Когда раздатчик милостыни окончил свой новый визит, он увидел, что экипаж ожидает его у ворот. Лакей вручил ему написанную карандашом записку: «Карета оплачена за три дня вперед графом Рустиколи де ла Пальферин, который бесконечно счастлив, что может таким образом присоединиться к благотворительности двора, предоставляя крылья для его благодеяний». С тех пор ла Пальферин называет цивильный лист «листом неучтивости».
Граф был страстно любим некоей Антонией, женщиной довольно легкого поведения; она жила на Гельдерской улице и понемногу приобретала известность. Но когда Антония познакомилась с графом, она еще не особенно «твердо стояла на ногах». Ей не чужда была дерзость прежних времен, которую нынешние куртизанки довели до наглости. После двух недель безоблачного счастья Антония была вынуждена, в интересах своего цивильного листа, вернуться к менее захватывающей страсти. Заметив, что с ним стали недостаточно искренни, ла Пальферин написал Антонии письмо, которое сделало ее знаменитой:
«Сударыня! Ваше поведение меня столь же изумляет, сколь и удручает. Мало того, что своим пренебрежением вы разрываете мне сердце, вы еще имеете жестокость удерживать мою зубную щетку, которую средства мои не позволяют мне заменить другой, ибо мои владения обременены долгами, превышающими их стоимость. Прощайте, прекрасная и неблагодарная подруга! Надеюсь встретиться с вами в лучшем мире!
Несомненно, это письмо (говоря все в том же макароническом стиле Сент-Бева) намного превосходит насмешки Стерна в его «Сентиментальном путешествии». Это— Скаррон без его грубости. Не знаю даже, не сказал ли бы об этом Мольер, как сказал он о лучшем, что нашлось у Сирано[8]: «Это мое». Ришелье был не более великолепен, когда писал принцессе, ожидавшей его во дворе, возле кухонь Пале-Рояля: «Оставайтесь там, моя королева, и чаруйте поварят». Впрочем, шутка Шарля-Эдуарда менее язвительна. Не знаю, был ли известен подобный род остроумия римлянам или грекам. Быть может, Платон, если внимательно вглядеться, и приближался к нему, но лишь в отношении четкости и музыкальности...
— Оставьте этот жаргон, — сказала маркиза, — такие вещи можно печатать, но терзать этим мой слух — наказание, мной не заслуженное.
— Вот как произошла встреча графа с Клодиной, — продолжал Натан. — Однажды, в один из тех пустых дней, когда молодежь не знает, куда деваться от тоски и, подобно Блонде во время Реставрации, находит выход для своей энергии и избавление от апатии, на которую ее обрекают заносчивые старики, в дурных поступках и шутовских выходках, извинительных лишь в силу дерзости замысла, — в один из таких дней ла Пальферин, постукивая своей тростью по тротуару, лениво прогуливался между улицей Граммон и улицей Ришелье. Издали он замечает женщину, чересчур элегантно одетую и, как он выразился, увешанную слишком дорогими вещами, которые она носила с такой небрежностью, что ее можно было принять либо за принцессу из дворца, либо за принцессу из Оперы. Но после июля 1830 года ошибка, по его словам, была уже невозможна: несомненно, то была принцесса из Оперы. Молодой граф подходит к даме с таким видом, словно назначил ей свидание. Он следует за ней с вежливым упрямством, с настойчивостью хорошего тона, бросая на нее время от времени покоряющие взгляды, но держится так учтиво, что эта женщина позволяет ему идти рядом. Другой оледенел бы от ее приема, пришел бы в замешательство от первого же отпора, от ее уничтожающе холодного вида и суровых нотаций; но ла Пальферин отвечал ей с такой забавной шутливостью, перед которой отступает всякая серьезность и решительность. Чтобы избавиться от него, незнакомка заходит к модистке. Шарль-Эдуард входит за нею следом, садится, делает замечания и дает советы как человек, готовый взять на себя расходы. Его хладнокровие тревожит незнакомку. Она выходит и на лестнице обращается к своему преследователю:
— Сударь, я иду к родственнице своего мужа, пожилой даме, госпоже де Бонфало...
— О! госпожа де Бонфало? — восклицает граф. — Я в восторге, я иду с вами.
И они идут вместе. Шарль-Эдуард входит с дамой; его принимают за ее знакомого, он вступает в разговор, выказывает в нем тонкость и изящество ума. Визит затягивается. Это не входит в его расчеты.
— Сударыня, — обращается он к незнакомке, — не забывайте, что ваш муж ожидает нас. В нашем распоряжении всего четверть часа. — Смущенная такой дерзостью, которая, сами знаете, нравится женщинам, увлеченная покоряющим взглядом, серьезным и в то же время простодушным видом, какой умеет принимать Шарль-Эдуард, она встает, принимает руку своего неотвязного кавалера, спускается вниз и на пороге говорит ему:
— Сударь, я люблю шутку...
— О, я также! — отвечает граф. Клодина рассмеялась. — Но, — продолжал он, — от вас одной зависит, чтобы это перестало быть шуткой. Я — граф де ла Пальферин и был бы счастлив сложить к вашим ногам свое сердце и свое состояние.
Ла Пальферину было тогда двадцать два года. Все это происходило в 1834 году. К счастью, граф был одет в тот день элегантно. Я опишу в двух словах его внешность. Это — живой портрет Людовика Тринадцатого: у него бледный лоб с изящными висками, смуглый, итальянский цвет лица, который при свечах кажется белым, длинные темные волосы и черная бородка. У него тот же серьезный и меланхолический вид, ибо его внешность и характер представляют разительный контраст. Услышав звучное имя, Клодина пристально смотрит на его обладателя и испытывает легкий трепет. Это не ускользает от ла Пальферина, и он устремляет на нее глубокий взгляд своих черных миндалевидных глаз с темными помятыми веками, которые свидетельствовали о пережитых наслаждениях, изнуряющих не меньше, чем невзгоды и волнения. Покоряясь этому взгляду, она спрашивает: