Месяц спустя мы все вместе выходили из театра после первого представления новой пьесы дю Брюэля. Шел дождь. Я отправился на поиски фиакра: мы задержались на несколько минут в театре, и когда вышли, то у входа уже не оказалось ни одного экипажа. Клодина принялась бранить дю Брюэля и даже по дороге (они должны были завезти меня к Флорине) все еще продолжала ссору, говоря ему самые оскорбительные вещи.
— Что случилось? — спросил я.
— Дорогой мой, она бранит меня за то, что я разрешил вам сбегать за фиакром, и требует, чтобы у нее был собственный выезд.
— Когда я была прима-балериной, я утруждала свои ноги только на подмостках. Если вы человек благородный, вы сумеете сочинять по четыре лишних пьесы в год, зная, для какой цели они предназначаются, и ваша жена не будет больше шлепать по грязи. Какой стыд, что я должна просить об этом! Вы и сами могли бы догадаться о моих постоянных страданиях в продолжение пяти лет нашего супружества.
— Хорошо, я заведу выезд, но мы разоримся, — ответил дю Брюэль.
— Если придется наделать долгов, мы покроем их из наследства дядюшки, — сказала Клодина.
— Но ведь вы можете взять наследство себе, а мне оставить долги.
— Ах, вот вы как думаете? — возмутилась она. — В таком случае, я умолкаю. Больше мне говорить с вами не о чем.
Дю Брюэль рассыпался в извинениях, в уверениях в любви — она не отвечала. Он взял ее руки, она их не отняла, но руки были холодны и безжизненны, как у покойницы.
Туллии прекрасно удавалась эта роль существа безжизненного, которую, как вы знаете, так любят разыгрывать женщины, когда хотят доказать вам, что они отрекаются от собственных желаний, жертвуют своей душой, своим разумом, своей жизнью и смотрят на себя, как на вьючное животное. Ничто не действует так на мягкосердечного человека, как этот прием. Но женщины могут применять его только с теми, кто их обожает.
— Разве можно себе представить, — спросила она меня с невыразимо презрительным видом, — чтобы какой-нибудь граф высказал столь оскорбительное предположение, если бы даже он так думал. К несчастью, я была близка с герцогами, посланниками, вельможами, и мне известно их обращение. Как невыносима мещанская жизнь! Но, конечно, водевилист — это не Растиньяк и не Реторе...
Дю Брюэль был бледен как мертвец. Дня через два я встретил его в фойе Оперы; мы прогуливались вместе с ним; разговор коснулся Туллии.
— Не принимайте всерьез мои безумные слова, сказанные на бульваре, — обратился он ко мне. — Я очень вспыльчив.
Последние два года я довольно часто бывал у дю Брюэля и имел возможность внимательно наблюдать за ловкими маневрами Клодины. Вскоре у нее уже был блестящий выезд; дю Брюэль ударился в политику: она сумела заставить его отречься от прежних роялистских взглядов, он присоединился к сторонникам новой монархии и опять был водворен в ведомство, где когда-то служил. Клодина заставила его добиваться избрания в состав Национальной гвардии, и он был избран командиром батальона. Во время подавления одного мятежа он сумел отличиться и был награжден офицерским крестом ордена Почетного легиона и назначен докладчиком Государственного совета и начальником отделения. Дядюшка Шафару умер, оставив племяннице сорок тысяч франков ренты — около трех четвертей своего состояния. Дю Брюэль был избран депутатом, но прежде, чтобы не зависеть от переизбрания, он добился своего назначения на должность государственного советника и директора. Он переиздал свои археологические заметки, статистические работы и две политические брошюры, которые послужили поводом для его принятия в члены одной из снисходительных французских академий. В настоящее время он — командор ордена Почетного легиона и благодаря активному участию в интригах палаты только что получил звание пэра Франции и графский титул. Пока он еще не решается носить этот титул, но супруга его заказала себе визитные карточки, на которых напечатано: «Графиня дю Брюэль». Бывший водевилист имеет орден Леопольда, орден Изабеллы, крест Святого Владимира второй степени, баварский орден Гражданских заслуг, папский орден Золотой Шпоры — словом, у него немало мелких крестов помимо большого.
Месяца три назад Клодина подкатила к дому ла Пальферина в блестящем, украшенном гербом собственном экипаже. Дю Брюэль — внук откупщика, получившего дворянство в конце царствования Людовика Четырнадцатого; герб его был составлен Шереном, и графская корона вполне приличествует этому гербу, в котором нет ничего от нелепых гербов Империи. Итак, в три года Клодина выполнила все условия программы, которые предложил ей очаровательный шутник ла Пальферин. И вот однажды, с месяц тому назад, она поднимается по лестнице невзрачного дома, где живет ее возлюбленный, и во всем своем блеске, одетая, словно настоящая графиня из Сен-Жерменского предместья, взбирается в мансарду своего друга. При виде Клодины ла Пальферин заявляет:
— Я знаю, ты добилась для своего мужа звания пэра. Но слишком поздно, Клодина; все толкуют мне о Южном кресте, я хотел бы полюбоваться на него.
— Я добуду его для тебя, — ответила она.
Ла Пальферин разразился гомерическим хохотом.
— Нет, — сказал он, — я решительно не желаю иметь любовницей женщину невежественную, как индюшка, хотя ты, словно сорока, делаешь прыжки от кулис Оперы до двора, ибо я хочу видеть тебя при дворе короля-гражданина.
— Что это за Южный крест? — печально и смиренно спросила она меня.
Охваченный восторгом перед этим бесстрашием истинной любви, которая в реальной жизни, как в волшебных сказках, без колебаний бросается в бездну, чтобы добыть поющий цветок или перо Жар-птицы, я объяснил ей, что Южный крест — это скопление звезд в форме креста, более яркое, чем Млечный Путь, и видимое лишь в южных морях.
— Ну что ж, Шарль, — сказала она, — поедем туда.
Несмотря на свойственную ла Пальферину жестокость, на глазах его выступили слезы. Но какой взгляд и какой голос был у Клодины! Ни у одного из величайших актеров я не встречал ничего, что можно было бы сравнить по силе драматизма с движением Клодины, которая при виде слез, затуманивших этот всегда суровый для нее взгляд, упала на колени и приникла поцелуем к руке безжалостного ла Пальферина. Он поднял ее и, приняв величественный вид, который он называет осанкой Рустиколи, сказал:
— Полно, дитя мое, я что-нибудь сделаю для тебя. Я... упомяну тебя в своем завещании.
— Так вот, — сказал в заключение Натан г-же де Рошфид, — спрашивается, остался ли в дураках дю Брюэль? Конечно, нет ничего более смешного и странного, чем видеть, как молодой повеса шутки ради распоряжается судьбами супружеской четы, устанавливая свои законы и требуя исполнения малейших своих капризов, в угоду которым отменяются самые важные решения. Случай с обедом, как вы догадываетесь, повторялся еще не раз в самых разнообразных вариантах и в отношении самых серьезных вопросов! Но не будь всех этих причуд его жены, дю Брюэль до сих пор оставался бы просто водевилистом Кюрси, подобным сотням других писак; между тем он заседает теперь в палате пэров...»
— Надеюсь, вы измените имена, — сказал Натан г-же де ла Бодрэ.
— Конечно, — ответила она, — ради вас я скрою настоящие имена. Дорогой Натан, — прибавила она на ухо поэту, — я знаю другую семью, где роль дю Брюэля принадлежит жене.
— А развязка? — спросил Лусто, вошедший в ту минуту, когда г-жа де ла Бодрэ заканчивала чтение своего рассказа.
— Я не верю развязкам, — ответила г-жа де ла Бодрэ. — Их надо придумать несколько, да получше, чтобы показать, что искусство не уступает в силе случаю. Ведь литературное произведение, мой дорогой, перечитывают только ради подробностей.
— Развязка, однако, есть, — сказал Натан.
— Какая же? — спросила г-жа де ла Бодрэ.
— Маркиза де Рошфид без ума от Шарля-Эдуарда. Мой рассказ подстрекнул ее любопытство.
— Несчастная! — воскликнула г-жа де ла Бодрэ.
— Не столь уж несчастная! — ответил Натан. — Максим де Трай и ла Пальферин поссорили маркиза де Рошфид с госпожой Шонтц и собираются помирить Артура с Беатрисой. (См. «Беатриса» — «Сцены частной жизни»).
1839 — 1845 гг.