— Да-а… я не могу не признать в этом некоторой затруднительности твоего положения, — сказал Готтхольд. — Но ведь все это дело привычки, все это давно вошло в обычай…
— Но разве я не могу постараться стать настоящим правителем этой страны? Разве я не обязан хотя бы попытаться? И при твоем содействии, руководствуясь твоими разумными советами…
— Моими советами?! Что ты, Бог с тобой, Отто! — воскликнул доктор. — Боже упаси!
И хотя принцу Отто было теперь вовсе не до смеха, он все же улыбнулся и, смеясь, возразил:
— А вообрази себе, меня вчера уверяли, что такой человек, как я, в дружественном союзе с таким человеком, как ты, в качестве советника, могли бы вдвоем составить весьма удовлетворительное правительство.
— Нет, воля твоя, я не могу себе представить, в каком расстроенном воображении могла возникнуть и родиться на свет подобная нелепая, чудовищная мысль!
— Она родилась у одного из твоих собратьев писателей, у некоего Редерера! — сказал Отто.
— Редерер! Этот молокосос, этот невежда!
— Ты неблагодарен, мой друг, — заметил принц. — Он один из твоих горячих и убежденных поклонников и ценителей.
— В самом деле? — воскликнул Готтхольд, видимо, обрадованный. — Во всяком случае, это хорошо рекомендует этого молодого человека; надо будет перечитать еще раз его галиматью. Это тем более делает ему честь, что наши взгляды диаметрально противоположны. Неужели мне удалось его переубедить! Но нет, это было бы положительно сказочно!
— Значит, ты не сторонник единовластия? — спросил принц.
— Я? Прости Господи, да никогда в жизни! — воскликнул Готтхольд. — Я красный! Я ярый красный, дитя мое!
— Превосходно! Это приводит меня как раз к моему очередному вопросу самым естественным путем. Если я так несомненно непригоден для своей роли, если не только мои враги, но и мои друзья тоже с этим согласны, если мои подданные требуют и желают моего низвержения, — сказал принц, — если в самый этот момент готовится революция, то не должен ли я выступить вперед и идти навстречу неизбежному? Не должен ли я избавить мою страну от всех этих ужасов и положить конец всем этим нелепицам и бессмыслицам? Словом, не лучше ли мне отречься от престола теперь же? О, поверь мне, — продолжал принц, — я слишком хорошо сознаю и чувствую всю смешную сторону, всю бесполезность громких слов, — добавил он, болезненно морщась. — Но пойми, что даже и такой принц, как я, не может покорно ждать своей участи, что и у него есть непреодолимая потребность сделать красивый жест, выступить вперед, встретить опасность или угрозу грудью, с открытыми глазами, а не выжидать ее, прячась за углом. Отречение, добровольное отречение, это все же лучше низвержения.
— Да какая муха тебя сегодня укусила? — сказал Готтхольд. — Неужели ты не понимаешь, что ты грешной рукой касаешься святая святых философии — «святилища безумия!» Да, Отто, безумия, потому что в пресветлом храме мудрости высшее святилище, которое мы держим сокрытым под семью замками, полно паутины! Не ты один, а все люди, все решительно, совершенно бесполезны! Природа и жизнь теряют их, но не нуждаются в них, даже не пользуются ими; все это бесплодный пустоцвет! Все, вплоть до парня, работающего в лесу, все совершенно бесполезны! Все мы вьем веревки из песка и, как дети, дохнувшие на оконное стекло, пишем и стираем ненужные пустые слова! Так не будем же больше говорить об этом. Я уже сказал тебе, что отсюда недалеко до безумия.
Готтхольд поднялся со своего места и затем снова сел. Засмеявшись коротким, сухим смешком, он снова заговорил, но уже совершенно другим тоном:
— Верь мне, дитя мое, мы живем здесь на земле не для того, чтобы вступать в бой с гигантами, а для того, чтобы быть счастливыми, кто может, как пестрые цветики на лугу, радующиеся солнцу и росе, и ветерку, и дождю. Ты мог это, и потому, что ты умел быть счастливым, я втайне любовался тобой, восхищался тобой и радовался за тебя; продолжай же быть счастливым в своей беззаботности и ты будешь прав! Иди своим путем, твой путь настоящий, поверь мне. Будь весел, будь счастлив, будь празден, будь легкомыслен и отправь всю казуистику к черту! А государство свое и государственные дела предоставь Гондремарку, как ты это делал до сих пор. Он управлялся с ними довольно хорошо, как говорят, и его тщеславию льстит такая ответственность.
— Готтхольд! — воскликнул принц. — Что мне до всего этого? Не в том вопрос, могу ли я быть полезен или бесполезен, как все люди, а дело в том, что я не могу успокоиться от сознания своей бесполезности. У меня только один выбор: я должен быть полезен или быть вреден — одно из двух! Я с тобой согласен, что княжеский титул мой и самое княжество мое — чистый абсурд, одна сплошная сатира на правителя, правительство и государство, и что какой-нибудь банкир или содержатель гостиницы несет более серьезные обязанности, чем я; пусть так. Но вот когда я умыл руки от всех этих дел три года тому назад и предоставил все дела и всю ответственность, всю честь, а также и все радости правления, если таковые существуют, Гондремарку и Серафине, — он с минуту не решался произнести ее имени, а Готтхольд в это время как бы случайно отвернулся и смотрел в сторону, — так что из этого вышло? Налоги! Армия! Пушки! Да ведь все то княжество похоже на коробочку оловянных солдатиков! А народ совсем обезумел, совсем голову потерял, поджигаемый ложью и несправедливыми поклепами. Даже носятся слухи о войне!.. Война, в этом чайнике, подумай только! Какое страшное сплетение нелепиц и позора! И когда наступит неизбежный конец — революция, то кто будет отвечать за все это перед Богом? Кто будет позорно казнен общественным мнением современников и истории? Кто? Я! Принц-марионетка!
— Мне казалось, что ты всегда пренебрегал общественным мнением, — заметил доктор Готтхольд.
— Да, я им пренебрегал, — мрачно ответил Отто, но — теперь я не пренебрегаю больше. Я становлюсь стар. И, кроме того, тут идет речь о Серафине, Готтхольд. Ее так ненавидят, так презирают здесь в Грюневальде, куда я ее привез, и где позволил ей хозяйничать. Я предоставил ей это маленькое княжество, как игрушку, и она сломала ее, эту маленькую игрушку! Прекрасный принц и прелестная принцесса! Теперь я спрашиваю тебя: в безопасности ли даже самая ее жизнь?
— Сегодня она еще в безопасности, — ответил доктор, — но если ты спрашиваешь меня об этом серьезно, то я скажу тебе, что за завтра я не поручусь. У нее дурные советники.
— А кто они, эти дурные советники? Этот Гондремарк, которому ты предлагаешь мне предоставить эту страну! — воскликнул принц. — Мудрый совет, нечего сказать. Вот тот путь, по которому я шел все эти три последние года, и вот к чему он нас привел. Дурные советники! О, если бы только это одно! Но к чему нам играть друг с другом в прятки, ты ведь знаешь, что о ней говорит молва? Ты знаешь, что это за скандал!
Готтхольд молча кивнул утвердительно головой, плотно сжав губы и нахмурив брови.
— Ну вот, ты не особенно восторженного мнения о моем поведении, как принца и главы государства, но скажи, исполнял ли я свой долг и обязанности, как муж? — спросил мрачно Отто.
— Нет, нет, уволь меня от этого! — горячо и мрачно запротестовал Готтхольд. — Как правитель, ты можешь быть подвергнут критике; это вопрос общественный, и это совсем другое дело. Я старый холостяк, монах, в супружеских делах я не советчик. Об этом я судить не могу!
— Да я и не нуждаюсь в совете, — сказал Отто, вставая, — я решительно говорю, что всему этому надо положить конец! — И он стал ходить большими шагами взад и вперед по комнате, заложив руки за спину.
— Ну, что же, Отто, помоги тебе Бог! — сказал Готтхольд после довольно продолжительного молчания. — А я ничего не могу, — добавил он, подавляя вздох.
— И что всему этому причиной? — снова заговорил принц, прерывая свое хождение. — Как мне назвать это? Недоверие к себе? Отсутствие веры в себя и в свои силы? Или страх быть смешным? Или ложная гордость, ложное самолюбие? Впрочем, дело не в названии, не все ли равно! Дело в том, что оно привело меня к тому, перед чем я теперь стою, едва смея поверить себе, своим глазам и своим ушам. Мне всегда было ненавистно суетиться, хлопотать и хорохориться по пустякам, это казалось мне смешным; я всегда стыдился моего игрушечного государства; я не мог примириться с мыслью, что люди могли себе вообразить, что я серьезно верил такому очевидному абсурду! Я не хотел ничего делать такого, что нельзя было делать с усмешкой, у меня было врожденное чувство юмора, мне казалось, что я должен был все понимать и все знать лучше других. То же самое было и с моим браком, — добавил он несколько более хриплым голосом, — я не поверил, что эта девушка могла любить меня, и я не захотел навязывать себя ей; я щеголял своим равнодушием! Что за жалкая картина!