Выбрать главу

Когда я вышел из кабаре, мне хотелось скакать и петь. Я мчался по холодным улицам, в восторге от жизни, в восторге от себя, в восторге от Магды Дамрош. Я уже простил ей первоначальную холодность. Может быть, я кинулся к ней в неподходящую минуту; может быть, она смутилась оттого, что ее увидели в такой компании; может быть, я как дурак вклинился в сложившуюся группку, и они инстинктивно сплотились, вытесняя неловкого пришельца. Я слышал только ее теплый смех, видел только ее глаза, ее вздернутую бровь, ощущал ее очаровательную руку на своей руке. По жилам моим струился огонь. Я взбежал по лестнице к себе, не раздевшись, бросился на кровать, на мое «узкое ложе», и мгновенно уснул. Беседа с профессором Винкель-Экке прошла примерно так, как я и предполагал. Каким-то образом мне удалось прожить эту неделю. Работать было невозможно: я принимал ледяной душ, исхаживал милю за милей по обмерзшим берегам озера, пережигал свою энергию на морозном воздухе и обессиленный валился ночью в постель. Я превратился в слона Джамбо. Медленно, ужасающе медленно проползла неделя.

В назначенный вечер я оделся, как вы догадываетесь, с особенным тщанием. Какое счастье, что мать заставила меня захватить сюда мой вечерний костюм! («Он будет студентом, Фрида, а не бонвиваном», — ворчал отец. «Студента могут пригласить на ужин», — твердо отвечала мать.) Я был весьма доволен отчетом, который дало мне зеркало: благодаря прогулкам вдоль озера студенческую бледность сменил ядреный румянец. Я даже подмигнул себе. Внизу уже ждало такси.

Без десяти восемь я вошел в кабаре «Вольтер». Часом позже я отпустил шофера. А еще через час безутешно поплелся домой.

Магда, конечно, не появилась.

19

Субботним утром в «Эмме Лазарус» тихо. Население поредело. Набожные, по крайней мере те из них, кто передвигается сам, разошлись по своим синагогам. Пожилые дети увезли престарелых родителей на день или на оба выходных; персонал сокращен до «жизненно необходимой» численности. Обычно меня радует эта смена темпа. Для тех из нас, кто остается в доме, субботнее утро — пора спокойных размышлений.

В «Эмме Лазарус» вы видите меня благодаря Гамбургеру. Когда умерла Контесса, он меня не оставил, верный друг, скала. В те дни мне открылась вся нежность его души. Каждый день он приходил на Западную 82-ю улицу, небритый, и приносил какую-нибудь ерунду от Голдстайна или Забара. И оставался до позднего вчера. Контесса его очень любила, а он — ее. «Настоящий европеец, — говорила она, — культурный и утонченный. Как ты, Отто». Когда его звали на обед, она готовила его любимую еду; он всегда приходил с цветами и целовал ей руку. Иногда они играли в рамс. Я часто думаю, что горе Гамбургера было глубже и подлиннее моего.

На восьмой день он пришел и снял с зеркал простыни.

Он побрился и снова выглядел элегантно.

— Пойдем, — сказал он. — Солнце светит. Позавтракаем у Голдстайна, а потом прогуляемся.

Потом мы сидели в Центральном парке и смотрели на белок. Солнце ласкало нас.

— Пора тебе подумать о будущем, — сказал он. — Стар ты, чтобы жить одному. Ты не белка. Слушай, вот что я придумал: перебирайся в «Эмму Лазарус». У нас первоклассное медицинское обслуживание, круглосуточно; отличный кошерный стол; занятий сколько душе угодно. На каждой двери мезуза (Коробочка или трубка с заключенными в ней библейскими текстами, прикрепляемая к косяку) — кроме, конечно, туалетов.

— Бенно, я не такой фанатик. Это Контесса, не я.

— У нас политика открытых дверей: принимаются все евреи, ты не обязан быть верующим, не обязан быть даже реформистом. Только внутренние правила установлены раввинами. Во всем остальном ты можешь жить как гой (Нееврей.). Это как государство Израиль.

— Но столько народу под одной крышей?

— Можешь общаться, а можешь быть сам по себе, как хочешь. Комнату каждый обставляет по своему вкусу — некоторые даже нанимают профессиональных художников по интерьеру. Снаружи мы — ничего особенного. Зато внутри… Среди домов для престарелых наш — аристократ. Поверь мне, я не преувеличиваю.

— Бенно, я не Ротшильд. У меня совсем маленький доход.

— Ты не знаешь, сколько оставила Контесса, мир ее праху. Поговори сперва с ее адвокатом, потом решай.

Она оставила мне все: кооперативную квартиру во Флориде и немало умных капиталовложений, которые сделал «Паганини ланцета» в дни своей славы. Я изумился тому, как много всего оказалось. Адвокаты все оформят, никаких проблем, мне надо только расписаться здесь, здесь и здесь. Через несколько недель я сообщил Гамбургеру, что деньги перестали быть препятствием.

— Теперь тебе решать, — сказал он. — Приходи и погляди на нас. Как только увижу секретаршу, я тебя запишу. — Можно было подумать, со мной говорит уважаемый член весьма закрытого английского клуба.

— Может, так оно и лучше.

— Вот это я понимаю, боевой дух! — сказал он, переходя на роль сержанта-вербовщика морской пехоты. — Нам нужны такие молодцы.

С Бенно Гамбургером я познакомился вскоре после выхода на пенсию. Произошло это в Молочном ресторане Голдстайна, воскресным днем, в обеденное время, когда там особенно людно. Я сказал Голдстайну, что не возражаю, если меня к кому-нибудь подсадят, и он отвел' меня к Гамбургеру. Худое печальное лицо — теперь такое привычное, — коротко остриженная голова, прочно сидящая на толстой шее и внушительном торсе. По элегантности наряда он может выдержать сравнение с самим Голдстайном. Но если первый, то есть Гамбургер, тяготеет к солидному консерватизму, то последний, Голдстайн, даже дерзостен в своих покушениях на моду.

Привожу здесь первый диалог между нами, столь же исторический в своем роде, сколь и гораздо более известный диалог между Стэнли и Ливингстоном:

— Я уже кончаю.

— Не торопитесь.

Приплелся Джо с чашкой черного кофе для меня и счетом для Гамбургера.

— Мне, пожалуйста, «Уолтера Маттау», — сказал я, — и чуть побольше соуса.

— Сию минуту, — сказал Джо, начиная медленный разворот.

Гамбургер изучал свой счет с дотошностью правительственного аудитора.

— Вы насчитали мне лишних доллар двадцать за «Джека Клагмана», — сказал он.

Джо стал медленно поворачивать обратно.

— На прошлой неделе Голдстайн поднял цены.

— И теперь чашка кофе — сорок пять центов?

— Это скандал, — сказал Джо. — Я бы не заплатил.

— Голдстайн рубит сук, на котором сидит.

Гамбургер вынул из бумажника несколько банкнот и стал рыться в кошельке для мелочи. Извлек оттуда пятицентовик и два цента.

— «Тощ сумою, — пробормотал он по-немецки, — сердцем болен…»

— «Дни свои влачил я тихо», — подхватил я.

Гамбургер поднял от кошелька вдруг заблестевшие глаза.

— «Нищий вдвое терпит лиха…» — быстро сказал он. '

— «Богатей вдвойне блажен»!

— Гете.

— «Кладоискатель».

Он вскочил на ноги и протянул руку. Я тоже встал и пожал ее.

— Гамбургер, Бенно.

— Корнер, Отто.

Мы снова сели, и, когда Джо пришел с моим «Уолтером Маттау», Гамбургер заказал еще кофе. Мы проговорили весь остаток дня. Была только одна заминка.

— Фамилия знакомая, — сказал он. — Как будто вспоминаю ее по Скверным Временам. Кем вы тогда были, журналистом?

— Вроде того, — ответил я и направил беседу в более безопасное русло.

Гамбургера трудно «вычислить». Однажды, как бы из научного любопытства, я спросил, не знает ли он случайно, откуда взялось это название — дадаизм. Поскольку я намерен открыть на этих страницах всю правду о происхождении данного слова, правду, которую держали под спудом шестьдесят лет, мгновенный ответ Гамбургера может вас позабавить:

— Однажды малютка Тцара сидел на горшочке. Вошла его нянька-немка. «Ну, Тристан, мой ангелочек, — сказала она. — Ты уже сделал а-а?» «Да, — сказал малютка Тцара. — Сделал да-да, сделал да-да!» Вот так он и родился — дадаизм.

В самом деле, это невозможный человек! С другой стороны, признаюсь, мне лично по душе эта история. В ней есть отзвук метафорической правды.