Выбрать главу

— Посмотрим, — ответил я, закрывая тему.

— А все-таки, что делал Липшиц на лестнице? — Гамбургер все еще не был удовлетворен.

— Очень просто, — сказал Красный Карлик. — Он ходит туда выпускать газы. У нас на этаже это все знают. Поверьте мне, вонь такая, что к нему не подступишься. Верно, сдул себя с площадки, как ракета самодвижущаяся.

Гамбургер рассмеялся. Объяснение было в его вкусе, если можно так выразиться.

— В сущности, — сказал Красный Карлик, — он не мог с собой совладать.

— Неплохо, Поляков, — сказал Гамбургер. — Неплохо. В таких делах бесполезно искать мотив: посеявший ветры пожнет бурю.

Надо сказать, я скучаю по ресторану Голдстайна. Склока на прошлой неделе сделала нас всех персонами нон грата. Одно яркое пятно в наших днях погасло. Гамбургер согласен со мной. Дело не только в еде, хотя без нее тоже стало скучнее, — дело в общей атмосфере, пронизанной чем-то, не поддающимся определению, — тем, что сегодня почти не найдешь в верхнем Вест-сайде. С запахами, с обстановкой, с лицами и акцентами ты уже сроднился; этот компанейский дух нечем заменить. И самого Голдстайна, его подвижной красной физиономии, дородной, безупречно одетой фигуры и даже его замшелых анекдотов — всего этого мне не хватает. Кто желал вендетты? Ни я, ни один из нас. Сегодня утром, гуляя по Бродвею, я увидел через окно Голдстайна, по обыкновению чесавшего спину о центральный столб, и Джо, ковылявшего на своих артритных ногах с чашкой кофе в руке. Я непроизвольно помахал рукой. Голдстайн отвернулся, Джо пожал плечами и покачал головой.

Неужели ничего нельзя сделать? Гамбургер считает, что нельзя.

— Это неустранимый факт жизни, — сказал он. — Тебе не ясно? Или ты забыл? Все хорошее кончается, о чем тут еще говорить? Лучше забудь об этом. Дерьмо воняет; спусти его.

— После двадцати с лишним лет?

— Для меня — дольше.

Возможно, он прав. Даже если нас пустят снова, как посетителей, все будет не так. Что случилось, то случилось. Кому как не мне знать, что прошлое изменить нельзя?

23

В тот вечер после ужина (жареная камбала, морковь на меду, маленькая вареная картофелина, компот) мы с Гамбургером посетили лазарет: отдали долг вежливости. До чего же грустная сцена предстала перед нами за дверью! Пять больничных коек, и лишь одна посередине, тускло освещенная лампой над изголовьем, занята: Липшиц. Возле кровати сидела согбенная горем Тоска Давидович и промокала глаза кружевным платком. Рядом стояла Лотти Грабшайдт, положив руку на плечо Тоски — то ли утешая ее, то ли удерживая. Липшиц лежал распростертый, как труп, руки были вытянуты вдоль боков поверх одеяла, пальцы перебирали ткань, словно пытались сорвать напечатанные на ней цветочки. Провалившиеся глаза на худом желтом лице были зажмурены; язык то и дело пробегал по губам. Череп его блестел в тусклом свете.

С некоторым трепетом мы приблизились к кровати.

— Злачник пажитнер, — произнес Липшиц с закрытыми глазами.

— Что он говорит? — прошептал Гамбургер.

— Злачник пажитнер, — снова произнес Липшиц.

— Он бредит, заговаривается, — прерывающимся голосом укоризненно сказала Тоска Давидович.

— На Диланси-стрит было ателье, — задумчиво сказала Лотти Грабшайдт, трогая брошку с мертвой головой. — «Злачник и Пажитнер: „Мы кроим — вас укроем“. Это было давно.

— «Он покоит меня на злачных пажитях"1] — предположил Гамбургер. Неужели это?

— Да, «если я пойду и долиною смертной тени"'… — дивясь, продолжил я. Тоска Давидович испустила горестный вопль. Липшиц облизнул губы.

— Лучше уведите ее, — обратился к Лотти Гамбургер. — Она его расстроит.

— Пойдем, Тоска, пойдем, мы больше ничем не поможем. А то вы сами, не дай бог, разболеетесь! — и она помогла Тоске подняться.

В дверях Давидович отбросила заботливую руку Лотти, повернулась к больному и приняла позу из 1 —и сцены 3-го акта, как, помню, учил ее бедняга Синсхаймер: правая нога согнута, левая отставлена назад, голова откинута, тыльная сторона руки прикасается ко лбу:

— А я, всех женщин жальче и злосчастней, Вкусившая от меда лирных клятв, Смотрю, как этот мощный ум скрежещет, Подобно треснувшим колоколам.

Она послала воздушный поцелуй Липшицу, прошептала: «Покойной ночи, милый принц» — и вышла, безумная, увлекая за собой Грабшайдт. Гамбургер невольно зааплодировал. Мы снова повернулись к кровати. Липшиц открыл глаза.

— Ушли? — прошипел он. Я кивнул.

— Слава богу! — Он ухмылялся.

Превращение было поразительное. Если не считать того, что аппарат для вытяжения не позволял ему двигать ногами, Липшиц снова стал самим собой. Мы поздравили его с начавшимся выздоровлением.

— Со старухами я больше не связываюсь, — сказал Липшиц. Гамбургер поморщился.

— Эта может выпить из человека всю кровь. Я настоял на том, что, если она хочет навещать меня, пусть приходит с дуэньей. Иначе через пять минут она окажется у меня под одеялом. Нимфоманка, поверьте моему слову.

Гамбургер очень хотел переменить тему («Вам что-нибудь нужно, принести вам что-нибудь из библиотеки — книгу, журналы?»), но Липшиц еще не закончил.

— Моя родная мать сбежала с гладильщиком из Байонны. Ей было шестьдесят три года, верите или нет? Ее звали «красавицей с Питкин авеню». Глядя на меня, вам это нетрудно представить, так что это не хвастовство. Каково, вы думаете, иметь отцом недотепу? Она ему такую жизнь устроила — я говорил ему: уж лучше совсем без нее. Я сам был посмешищем. «Что она такого нашла в Байонне, — говорил он, — что не могла найти лучше на Питкин?» Он это повторял тысячу раз, любому, кто соглашался слушать. Так и не смог это пережить, старый дурак, да будет земля ему пухом. Так что, когда я говорю вам: берегитесь старух, — я знаю, о чем говорю.

— Тут ходят слухи о вашем несчастье, Наум, — сказал Гамбургер.

— Какие слухи? — Липшиц насторожился.

— Говорят, что вас столкнули.

— Кто говорит?

— Да никто конкретно. Так, носится в воздухе. Вы же знаете, как у нас. Вас действительно столкнули?

— Может быть, да, может быть, нет. Мой рот на замке. А правда — тут.

— Он постучал себя по голове. — Но одно я вам скажу — только между вами, мной и этим стулом. Чтобы все осталось в этой комнате. Сегодня утром меня посетил Комендант и с ним Рифкинд, крючкотвор. Как я себя чувствую? Я хорошо выгляжу. За мной ухаживают? Говорит мне, что вылетел из Иерусалима, как только обо мне сообщили. Науму Липшицу — все самое лучшее. Хочет лично наблюдать за моим лечением. А я в это время вижу, что Рифкинд достает какие-то бумаги из портфеля. Чистая формальность, не о чем беспокоиться. Надо только подписать две бумажки. Комендант уже отвинчивает колпачок на ручке. Рифкинд пальцем: тут и тут. Так, пустяк: надо только расписаться, что в связи со случившимся я не имею претензий к Коменданту и «Эмме Лазарус». — Липшиц хохотнул. — Я вчера родился? Во-первых, говорю ему, уберите Рифкинда, тогда мы поговорим. Я держал его за яблочко, и он это знал. Крючкотвор прячет свои бумаги в портфель и уходит, чтоб его холера забрала. Короче говоря, все сводится вот к чему: я, со своей стороны, больше ничего не говорю о несчастном случае; он, со своей, — когда умрет Товье Бялкин, я вне очереди переселяюсь в пентхаус1. Никаких бумаг, никаких подписей: джентльменское соглашение.

Товье Бялкин, наш второй по старшинству житель, — уроженец Одессы, сколотивший состояние в Канаде во время сухого закона. В «Эмме Лазарус» пентхаус считается лакомым куском — просторные комнаты, великолепные виды Гудзона, кухоньки в анфиладе.

— Товье болен? — спросил Гамбургер.

— Пусть он доживет до ста двадцати лет, — благочестиво сказал Липшиц, — но Комендант считает: примерно неделя. Плеврит, с осложнениями. — Он облизнул губы. — Так что все в выигрыше. Вы, Корнер, получаете Гамлета и режиссерство.