Однажды, вскоре после того как я выехал в Альтнойекирхенгассе, Магда появилась в моих дверях. До сих пор она не посещала меня — ни здесь, ни раньше, на Оберштольцэкке. Можете представить себе мое волнение. У нее одна просьба, сказала она, такая, с которой можно обратиться лишь к очень дорогому человеку, к тому, кому можно безусловно доверять. И она сразу подумала обо мне.
Что угодно, что угодно. Пусть только скажет.
Выяснилось, что у нее есть некие документы, семейные бумаги, касающиеся передачи земли, налога на наследство, которые надо переправить к родственникам в Швецию. В военное время почте доверять нельзя. Не соглашусь ли я отвезти?
— Ну вы же понимаете, Магда, что если война сделала ненадежной почту, то поездка частного лица тем более затруднительна, рискованна, даже опасна. Меня могут интернировать. Я могу вообще не вернуться.
— Ах вот как? Мой герой, намекавший, что он на службе у кайзера! Ну, jun-ger Mann, если вы боитесь, говорить больше не о чем.
— Я ничего не боюсь. Но вы же понимаете… Она надулась, что ей восхитительно шло.
— Да, «но», вечное «но». — Она упала на мою кровать, скрестила ноги и расправила юбку. — Предел вашей пресловутой любви ко мне — это «но».
— Предела моей любви к вам нет. Если я должен доказать это, поехав в Швецию, я поеду в Швецию.
Какая улыбка была ответом на мои слова, какой смех!
— Иди, Schatzl (Милый (нем)), иди ко мне.
Она открыла мне объятья, и я упал в них. Наши губы соединились в долгом нежном поцелуе. Она позволила мне обследовать ее язык моим — утонченное, мучительное наслаждение. Вскоре я захотел подступиться к тем специфическим таинствам, которые мне впервые открыла официантка герра Эфраима Минни. Но Магда остановила мою нетерпеливую руку и зашептала на ухо, легонько покусывая мне мочку:
— Не сейчас, Schatzl, не сейчас, мой нетерпеливый герой.
— А когда?
— Скоро. Позже — еще не пора. Ах, как я хочу тебя! Но сперва я должна взять эти документы. Так что мы еще немного подождем. Мне это тоже не легко. О, нет, нет. — Она вывернулась из-под меня, встала с кровати, поправила одежду. — Только не будь таким грустным. Бедненький! — Она придет сегодня вечером и даст мне бумаги; мы поужинаем вместе, а потом…
Наконец она станет моей! Сколь мучительно сладким было наше расставание! Сколь лихорадочны наши поцелуи, сколь пылки слова любви!
Я весь горел, предвкушая близкое счастье.
Но она не вернулась. Наоборот, она исчезла из Цюриха. Сама поехала в Швецию? Я сходил с ума от беспокойства, от разочарования, от страсти, а вскоре — от ярости. Я докучал женщине, снимавшей комнату рядом с Магдой, над школой танцев фон Лабана. «Нет, я ее не видела. Зачем мне лгать? Но знаете, она часто так исчезает. Потерпите, она вернется». Это было похоже на правду. Я возобновил мои бдения в кабаре «Вольтер», наведывался в другие кафе, облюбованные «Шайкой нигилистов», торчал на улице перед школой фон Лабана. Прошло десять дней, пятнадцать, и наконец я услышал, что она вернулась. В окне у Магды видели свет.
Задыхаясь, с колотящимся сердцем, я Постучал в дверь Магды. Вскоре она приоткрылась.
— Кто это? А, это вы. Уходите, сейчас не время.
Она была растрепана. В тусклом свете лестничной площадки я увидел капли пота на ее лбу, потеки косметики на лице. Яркое кимоно было наброшено кое-как.
— Я должен с вами поговорить.
— Не сейчас. Завтра.
Она попыталась закрыть дверь, но я не дал и протиснулся мимо нее в комнату.
— Как вы могли уехать, не сказав ни слова, после того, что между нами было?
— А что между вами было? — Голый, на развороченной постели, изящно держа между большим и указательным пальцами сигарету, чей дым струился перед его дьявольски красивым лицом, сидел Эгон Зелингер. Он был совершенно спокоен и с удовольствием взирал на развалины, в которые превратился мой мир.
— Вам лучше уйти, — сказала Магда.
— Чепуха, Магда, — отозвался Зелингер и похлопал по постели. — Пусть залезает к нам. Это может быть интересно.
25
«Я взобрался по смазанному шесту до верха». Бенжамин Дизраэли. Первый сбор труппы «Олд Вик» в «Эмме Лазарус» под руководством Отто Корнера прошел, не могу сказать, что гладко. Но в целом, я думаю, успешно.
Персонал, согласно моим инструкциям, расставил кресла кружком, причем одно, с высокой спинкой, которое в спектакле будет выполнять функцию трона, поставили «во главе» кружка, как раз под портретом Эммы Лазарус кисти Сент-Клера. Оно, как вы понимаете, предназначалось режиссеру.
Мы с Гамбургером явились точно вовремя; труппа уже была в сборе. Когда мы вошли в библиотеку, шелест стих. Это была торжественная минута. Гамбургер, должно быть, почувствовал, что я волнуюсь, — он ободряюще потрепал меня по плечу. Но к моему ужасу, кресло режиссера было занято, притом совсем неизвестным мне человеком — седобородым мужчиной в очках, одетым в свитер, вельветовые брюки и мокасины (без носков!). Он сидел в кресле наискось, небрежно перебросив ногу через подлокотник. Увидев, что я смотрю на него, он весело улыбнулся и слегка помахал мне рукой.
Мой первый режиссерский кризис! Труппа, сгорая от любопытства, ждала, что я предприму. Я понимал: один неверный шаг, и мой авторитет рухнет. Я только пожал плечами и неторопливо проследовал к другому креслу, поставленному, как ни смешно, под ранним Зелингером — выпотрошенной пурпурной кошкой на ярко-желтом с зелеными пятнами фоне. «Кресло режиссера там, где режиссер сидит», — провозгласил Гамбургер в роли как бы греческого хора. Напряжение, во всяком случае, спало.
Нашим новым жильцом, как выяснилось, стал некий Герхард Кунстлер. Он прибыл сегодня после обеда и пока осматривался. (Дамы в труппе, в свою очередь, присматривались к нему.) Он объяснил, что заглянул к нам просто из любопытства — выяснить обстановку, познакомиться с новыми людьми, увидеть, что за ерундой (не сочтите за обиду) мы тут занялись. Мы можем продолжать и не обращать на него внимания. Вообще-то он хотел организовать партию в покер, но это подождет.
Я открыл собрание, сказав несколько лестных слов о «нашей маленькой семье служителей Мельпомены», объяснил, что, на мой взгляд, режиссер — это отнюдь не диктатор, и объявил о некоторых переменах в распределении ролей: Гамбургер будет играть Горацио, Сало Витковер — Полоний, Пинкус Пфаффенхайм — призрак, Красный Карлик повышен до первого могильщика, а Фредди Блум согласился взять роль Клавдия. Последнее вызвало некоторый ропот (у Блума, как мы знаем, есть недруги), особенно был недоволен Сало Витковер, переживший двух режиссеров в качестве короля-злодея. Но и Витковер отчасти смягчился, когда я сказал ему, что его идея музыкального оформления еще дискутируется и если мы примем ее, то «Пышность и торжества» в равной мере годятся и для Полония — и останутся за ним. Затем я изложил мою концепцию трагедии, оговорившись, что она отличается от концепции Адольфа Синсхаймера лишь в нескольких пунктах. Мадам Давидович, я заметил, при этом занервничала, но высказываться не стала.
— Я хочу сместить акценты и выделить важную тему прелюбодеяния, — начал я и по возможности доходчиво изложил свои соображения.