Выбрать главу

Воцарилась абсолютная, глухая, гробовая тишина. И в эту тишину, стремясь прорвать ее, истребить, расколоть вдребезги, ворвалась «Шайка нигилистов», в их числе и я, последний штатный член. Балль забарабанил на пианино Оффенбаха, Янко бил в барабан, Хюльзенбек и я плясали канкан, Эмми Хеннингс ходила колесом, Магда делала шпагаты, Тцара вертел задом, как восточная танцовщица, все были при деле. Потом мы выстроились по обе стороны от Маг-Маг и потребовали права писать разными цветами. Этого и дожидались добропорядочные граждане Цюриха. Наконец-то произошло событие, для которого они копили ярость. Буря разразилась — сперва шиканье и свистки. Но очень скоро стали раздаваться голоса, сердитые голоса: «Свиньи!» «Мерзость!» «Анархисты!» «Хрис-тоубийцы!» Шум, поднявшийся в зале, заглушил нас. Дело принимало скверный оборот. Янко сказал, что надо опустить занавес. Хюльзенбек согласился. Но Тцара не желал об этом и слышать. Он ликовал. На лбу его блестел пот. Зал вдруг затих, словно хотел перевести дух. И в этом затишье Тцара проревел: «А Кальвин, между прочим, тоже был испорченный мальчишка и не хотел ходить на горшок!» Это было последней каплей. Публика пришла в исступление. Пандемониум! Началась возня, потасовки, послышался звон разбитого стекла, крики, свистки полицейских. Мы дали занавес.

Потом мы сидели в кафе «Цум вайссен бок» и обсуждали события этого вечера. Произошли аресты, но из нас задержан был только Таушниц, тоже вроде меня примкнувший, которого едва терпели. Его забрали за драку с одним из граждан, пытавшимся прорваться на сцену. У нас же, остальных, полиция взяла только имена и адреса. Обвинения против нас, возможно, будут выдвинуты, а возможно, нет: сержант был уклончив. Администратора зала «Вааг» подняли с постели, чтобы установить приблизительные размеры ущерба. Ц-ц-ц. Доходы, возможно, покроют ущерб. «Вот вам вся их прогнившая система», — сказал Тцара. У Зелингера, к моему удовольствию, был синяк под глазом, зато Магда буквально висела на нем в полуобморочном состоянии, и на него смотрели как на героя, единственного, прошедшего испытание огнем. О Таушнице, нечего и говорить, сразу забыли. По общему мнению, вечер удался на славу. «Шайка» стала силой, с которой теперь нельзя не считаться.

Меня, однако, отодвинули в сторонку. За столом хватило места для всех, кроме меня, и я сидел вне кружка, позади Эмми Хеннингс и Рихтера, не сделавших ни единой попытки раздвинуться. С Магдой мы по-прежнему старались не встречаться глазами. Она вообще не замечала никого, кроме своего героя. Мне было вполне тошно.

«Шайка» пыталась установить момент, когда публика впервые проявила к нам враждебность. Балль считал, что это произошло, когда Арп, одетый Вильгельмом Теллем, сорвал яблоко с обширного зада своего «сына», Софи Тойбер; Янко полагал, что толчком послужила сцена, когда он и Хюльзенбек в ролях французского и немецкого солдатов сидели на корточках со спущенными штанами над «полевым сортиром» и обсуждали швейцарскую храбрость. Но все согласились, что подлинным поворотным пунктом было требование «права писать разными цветами» и что «блестящая» и «вдохновенная» речь Тцара о Кальвине довершила триумф. Они смеялись до слез. И я глупо смеялся вместе с ними. Балль без стеснения выпустил газы, и это вызвало новый взрыв смеха. Гамбургеру это пришлось бы по вкусу.

Но что действительно изумило меня тогда и изумляет до сих пор — ни один из них, и даже дама, о которой идет речь, не увидели в «Маг-Маг», написанном у манекена на груди, намека на имя «Магда». Как это могло быть? Я долго ломал голову. Единственное объяснение, какое я могу предложить (и признаюсь, оно не вполне меня убеждает), — то, что, будучи идеологически запрограммированы на бессмыслицу, они ни в чем не искали смысла и, естественно, не находили. Я испытывал горькое разочарование, моя месть превратилась в мое фиаско! И вдобавок они вознамерились присвоить мою находку.

— Мы на марше, — сказал Тцара, — и я готов в этот полночный час предложить вам наконец, со всем надлежащим смирением и торжественностью, искомое название для нашего журнала. — Он умолк, наслаждаясь моментом. Монокль вы-пал в его раскрытую ладонь. — «Маг-Маг!» — он окинул взглядом озадаченные лица. — Проснитесь! Подумайте, что мы тут имеем: Магазин, Магия, Магнус! (Большой, сильный)

Сколько восторгов, сколько энтузиазма! Эти поклонники бессмысленного, спотыкаясь друг об дружку, кинулись на поиски смысла. Это превратилось в игру.

— Магма!

— Магнит!

— Магнидикус! (Велеречивый (лат.))

— Магнификат!

— Магарыч!

— Магог!

— Итак, согласны? — сказал Тцара.

Это было невыносимо. Они тыкались куда угодно, только не в Магду Дамрош. Что мне было делать? Пламя мести в моей груди превратилось в изжогу. Открыть им мое первоначальное намерение, объяснить то, что само собой разумелось, выговорить это вслух, когда Магда, не таясь, ласкала Эгона Зелингера, — значило выставить себя последним дураком, каковым я несомненно и был. Я проглотил желчь, но молчать больше не мог. Это надо было довести до их сознания, хотя бы намеком.

— На «Маг-Маг» есть авторские права, — сказал я озлобленно. — Попробуйте «Да-Да».

Потрясенное молчание. Они глядели друг на друга. Тцара и Хюльзенбек одновременно вставили монокли. Затем Тцара поднял свой стакан с пивом.

— Братишки и сестренки, — тихо произнес он, — да здравствует абсолютный и чистый хаос, космически упорядоченный. Я даю вам… Дада.

— Ура! — закричали они. — Гип-гип ура! — В их головах даже не забрезжила догадка; наоборот, в неистовом возбуждении они стали обсуждать содержание первого номера. Я с отвращением встал и вышел.

Никто не заметил этого.

29

В последующие месяцы мы с Магдой избегали друг друга. Рана все еще гноилась; моя гордость все.еще была уязвлена. Магда же казалась равнодушной. Но однажды, холодным февральским днем 1917 года, я шел по Нидердорфу, точнее, по Шпигельгассе. Ночью выпал снежок, и теперь все улицы были белыми. В Нидердорфе дома жались друг к другу, как замерзшие бродяги. Шел я на свидание с официанткой герра Эфраима Минни, чье пухлое, влажное тело немного утешало меня в моем горе. Навстречу мне под снегом шла Магда. Я перешел на другую сторону улицы. Она тоже перешла и остановилась передо мной.

— Отто, — сказала она, — давайте снова будем друзьями.

На ней не было ни шарфа, ни шляпки. Растаявший снег блестел на ее волосах. Перчатка, лежавшая на моей руке, была потерта и лопнула по шву. Она была прекрасным дворцом, к чьим покоям не прилипает грязь. Я знал, что Зелингер уже не соперник. По слухам, он сбежал в Лозанну с чистильщиком из пансиона Бель-Эр, костлявым бледным юношей с черными волосами, стоявшими над головой, как иглы испуганного ежа. Я сразу и в который раз ощутил прилив любви.

— Магда, дорогая Магда, — сказал я, — забудем все, что было, начнем с того, на чем остановились. Пойдемте со мной, живите со мной. Позвольте заботиться о вас. Она не колебалась ни секунды.