Выбрать главу

— Подпиши мне.

— А что написать? Она задумалась.

— Моей прекрасной кузине Мете, с симпатией, Отто.

— Какое тщеславие! На-ка, — сказал я, выводя надпись: «Моей проказливой кузине Мете, с большой любовью, Отто». Она наклонилась и поцеловала меня, нежно, едва прикоснувшись, выхватила у меня книгу и выбежала из комнаты. Моя мать и мать Меты с улыбкой кивнули друг дружке. Им кое-что было понятно, хотя я, со своей стороны, полагал, что мои чувства всего лишь родственные.

Тем не менее 16 июля 1923 года мы с Метой поженились. Ей было восемнадцать, мне — двадцать семь.

Любил ли я ее? Я гордился ее красотой, ее чистотой, ее культурностью. Мне было уютно с ней. Она не скрывала своего обожания — необъяснимого, но оттого не менее страстного. Иногда ее пыл смущал меня. Но что до любви… Подозреваю, что в таких делах равенство — редкая штука.

Кунстлер все знает!

Утром я был на приеме у доктора Коминса. Ничего тревожного, обычные неприятности: запор, головные боли и т.д. Маятник откачнулся обратно. Иногда доктор прописывает что-то действенное — давайте попробуем; но «в сущности», как говорит Гамбургер, Коминс верит только в тушеные фрукты. Приемная перед кабинетом крохотная, хороша для клаустрофобии. Кунстлер оказался там раньше меня, читал журнал, вытянув ноги, занимал пространство.

— Заходите, — сказал он, словно я пришел по его вызову. — Присаживайтесь. Доктор в запарке — новая барышня, свежий кусочек для Блума.

— В тоне его уже была бойкость человека, причастного ко всем местным секретам. — Чудесный денек, и не очень холодно.

— Я еще не выходил.

— Может, выйдем, когда освободитесь? Прогуляемся по парку.

— К сожалению, у меня много дел.

Некоторое время мы сидели молча, прислушиваясь к приглушенному водопаду витиеватых докторских фраз.

— Вы туда наведывались? — спросил он. Смысл у этого мог быть только один.

— Никогда.

— У них там, знаете ли, программа — туры для бывших берлинцев, бежавших от Гитлера, с полной оплатой расходов.

— Очень мило с их стороны.

— Я ездил в прошлом году. Это было нечто. Я промолчал.

— Мне повезло, я убрался в последнюю минуту, в апреле тридцать девятого.

— Он вздохнул. — Страшное было время, страшное. Иногда мне кажется, что такого не могло быть, что это мне приснилось в кошмаре. У меня была двоюродная сестра по матери, Соня, — единственная моя родственница. Она выехала в тридцать восьмом, сразу после «хрустальной ночи». Соня вызвала меня в Мехико. Она жила тогда с кинопродюсером, мексиканцем Яго Колоном — не слышали о таком? Нет? Короче, оставались мы там недолго. Она вышла за техасца из Амарилло, торговца автомобильными принадлежностями. Он обладал одним сказочным достоинством: он был американский гражданин. Люди тогда были в отчаянии, не мне вам объяснять. Тем не менее он не прогадал — она его не бросила. Соня была настоящая красавица, с легким характером, чудесно стряпала. И пела к тому же, сопрано, могла стать профессионалкой. Вот как я попал в Америку.

Я писал картины во всех штатах, кроме Аляски и Гавайев, — можете вообразить? Конечно, у меня не было задачи поставить рекорд, но я много разъезжал, в основном между Нью-Мексико и Нью-Йорком: ось Таос — Гринич-Виллидж, старые героические времена. Но заворачивал в Колорадо, Орегон, Луизиану. Объездил четырнадцать штатов и решил: какого лешего, прочешу-ка я ее всю. Кое-где — в Небраске, например, или в Джорджии — я задерживался, может быть, всего на пару дней. В Нью-Мексико у меня был ослик, две собаки и кошка. Жена тоже была, но это отдельная история. Работ моих не видели?

— По-моему, нет. Но я не претендую на знакомство с современным искусством.

Он ухмыльнулся.

— Но что вам нравится, вы, конечно, знаете.

— Я не мещанин, мистер Кунстлер.

— К покеру равнодушны?

—Да.

— Пинокл?

— Бридж, изредка.

— У каждого из нас своя история. На это я, разумеется, не ответил.

— Была такая компания «Кернер», канцелярские принадлежности, на Виль-гельминаплац, старая-старая фирма, с прошлого века, по крайней мере; могучая. «Поставщики двора» даже. Не родственники?

— Она принадлежала моей семье. Владельцем был мой отец — пока ее не отняли. Я тоже там работал.

— Так вот что! А вы случайно не помните управляющего, Клауса Кунстлера? Он умер в тридцать втором году.

— Конечно.

— Это мой отец.

Вот наконец возникло мое прошлое — сидело, развалясь, передо мной. В Гер-харде Кунстлере я различал теперь черты его отца. Старый Кунстлер был пунктуальный, полный достоинства человек, с официальными манерами и речью, благожелательный, но твердый в делах, правая рука отца, и мнения его — вполне справедливо — всегда перевешивали мое. А сейчас я вспомнил его и в более давние дни, когда я был ребенком, его волшебный жилет, в котором всегда находился леденец для меня.

— Так, так, так, — сказал Кунстлер. — Я все о вас знаю. Большие дела семейства Кернеров всегда были главной темой застольных разговоров в нашем скромном доме. Ваш отец пообещал моему, что для меня найдется место в фирме. Этого хотел мой отец — семейная традиция службы. Но у меня были другие идеи. С восьми тридцати до шести тридцати и с девяти до часу по субботам — это не входило в мои жизненные планы. «Спасибо, мадам», «К вашим услугам».

— Ваш отец очень хорошо ко мне относился.

— Я бы сказал, у него не было особенного выбора.

— Тем не менее я тепло вспоминаю его.

— Тепло, да, — и с полным на то основанием. Он сделал вас миллионерами. Впрочем, я не то хотел сказать. Видимо, старые обиды заговорили. Сам себе удивляюсь. Все это быльем поросло. Забудьте мои слова. Не вас же винить в бедах общества. К тому же вы всего лишились… Но вы ведь и писали, кажется? После того, как Гитлер пришел к власти. Вы занимались журналистикой, верно? Припоминаю: раз в две недели появлялась статья Кернера.

Дверь в кабинет доктора Коминса открылась. У «новой барышни», худой и согнутой, оказалось лицо попугая. Она носила белый парик «афро». Доктор Коминс представил нас друг другу, но ее имя от меня ускользнуло. Всех моих сил едва хватало на то, чтобы удержаться на дрожащих ногах.

— Кто из вас, симулянтов, следующий? Мистер Кунстлер?

— Идите вы, — сказал Кунстлер. — Мне не к спеху.

—Да уж, давайте-ка, — встревоженно сказал Коминс. — У вас неважный цвет лица. Он ввел меня в кабинет.

От неприятностей моих, вероятно, поможет валиум, снижающий мышечный тонус, и, разумеется, тушеные фрукты.

Почему муза больше не шепчет мне на ухо? Почему окончательно погас во мне огонь вдохновения? Горн, возле которого я юношей выковывал мои стихи, раскаляя добела угли сильными мехами, давно бездействует, давно заброшен. Да, с натугой я еще мог сложить стихотворение, но это были мертвые вещи, без живого тепла. Я обратился к прозе, писал рассказы, начал роман. Впустую, впустую. С горя я окунулся в дела компании, претворял свою энергию в звонкую монету, полнел в талии, наблюдал за похуданием своей души, стал тем, что больше всего презирал. Внутренне я плакал. Юность прошла; я был женат, родился ребенок. Забот прибавлялось. С горечью и завистью я следил за публикациями моих друзей, и при виде ругательной рецензии сердце радостно билось.

Мета понимала, в чем мое несчастье, и вначале еще пыталась рассеять мою тоску — но только усугубляла ее.

— Почему ты больше не пишешь, Тото?

Я сидел в кабинете, сердито перебирая кипу бумаг, принесенных из конторы. Она смирно стояла возле моего стола, как ученица в ожидании нагоняя.

— Тото, пожалуйста.

Я не обращал на нее внимания.

— Написал бы стишок для меня.

Чувствуя желчь во рту, я наконец взглянул на нее.

— Милая моя, я не пишу «стишков», как ты верно их назвала, по заказу.

Щеки у нее покраснели. Она отвернулась и молча вышла из комнаты. Так третировать ее! Как я мог? Глаза у меня щипало, мне хотелось окликнуть ее, побежать за ней, упасть перед ней на колени. Но нет — я смаковал свою желчь.