— Никита рад-радехонек, что отсюда уходит, — сказал Олег миролюбиво. — И Надя рада.
Надя. Жена. Бывшая жена. Надя рада. Прекрасно. Семейная идиллия. Совет да любовь!
— Я пошел, — процедил Дима.
— С Надей будешь говорить — ни слова о нашей разборке! — крикнул Олег ему в спину. — Она все это близко к сердцу принимает, — добавил он, понизив голос, — переживает очень.
Дима замедлил шаг и оглянулся. Заботливый! Отец семейства. Отец Диминого семейства. Где она, Надька, нашла такого — образцово-показательного?
— Уговор? — спросил Олег.
Дима отвернулся и молча пошел прочь. Отнял и жену, и сына, еще условия ставит… Да не отнял — ты сам отдал! Ладно, хватит, дело сделано.
Училка стояла у лестницы, глядела на Диму влюбленно и сострадательно, держа наготове стаканчик с водой и коробочку с таблетками.
— Съешьте и запейте, — прошептала она, протягивая стакан. — Это успокоительное.
— Я спокоен, — рявкнул Дима и, сбежав вниз по ступеням, добавил негромко: — Мне бы чего покрепче — не отказался бы!
Нагнувшись над раковиной, Нина гремела тарелками. Товарки молчали. Они мыли тарелки остервенело, швыряли чистые ложки на огромный дуршлаг, вытирали пот с распаренных лиц натруженными дланями, затянутыми в резиновые перчатки.
И перчатки, и фартуки были у всех одного цвета — изумрудно-зеленого. Жорина придумка: хозяин заведения вычитал где-то, что зеленый цвет умиротворяет, положительно действуя на психику. Вместо того чтобы повысить посудомойкам зарплату, хитроумный Жора обрядил их в фартуки пейзанско-пасторальных тонов и уверил самого себя в том, что проблема решена. Теперь они успокоятся, перестанут грызться между собой и оставят в покое своего работодателя.
Нина стянула с руки зеленую перчатку (ни фига он не умиротворяет, этот ядовито-зеленый, — раздражает только) и завернула кран с горячей водой.
— Нин, это тебе.
Нина оглянулась. Официантка Рая, в просторечии именуемая Патиссон (за какую-то диковинную волнистую форму губ; злые языки утверждали, что Рая вживляла в них силикон, да перестаралась), стояла за Нининой спиной, держа в руке салатницу.
— На, это тебе, — повторила Рая-Патиссон растерянно. — Вот, читай. Это он из тюбика с горчицей выдавливал.
Нина вытерла руки полотенцем и осторожно приняла салатницу из Раиных рук. Поверх нетронутой крабовой горки возлежали горчицей выдавленная двойка и три кривоватых нуля.
— Вот тут еще, сбоку, смотри, — прошептала Патиссон, указывая на горчичный доллар, распластавшийся у подножия крабового холма.
Нина хмыкнула, не удержавшись, и покосилась на товарок — те, забыв о тарелках и ложках, жадно наблюдали за происходящим.
— Две тысячи баксов! — Патиссон потрясенно взирала на Нину. — Он велел тебе салатницу передать.
— Это я уже слышала. — Вид у Нины был совершенно невозмутимый.
— Он там, в зале, сидит. Такой… Блондин, лет тридцать пять. Часто у нас бывает.
— Понятно, — кивнула Нина. Она отвинтила крышку у тюбика с моющей пастой и, выдавливая пасту в салатницу, изобразила нечто невразумительное поверх двойки и нулей.
— Это чего? — поинтересовалась Патиссон, наблюдая за Ниниными действиями с живейшим интересом.
— Это кукиш, — объяснила Нина, возвращая салатницу официантке. — Поставишь ему на стол. Только давай без комментариев.
— Какие уж тут комментарии, — хихикнула Патиссон, беря в руки салатницу с величайшей осторожностью, дабы не нарушить композицию. — И так все ясно.
Патиссон вышла из посудомоечной, и Нина взглянула на товарок. Те взирали на нее молча, хотя всех четверых распирало от любопытства. Мужественные женщины! Ни слова, ни звука. Побороли искушение, повернулись к мойкам.
Нина вымыла тарелку, еще одну… Нет, она должна ЭТО видеть!
Она закрутила кран, вышла из посудомоечной и, подойдя к дверям зала, встала так, чтобы Дима, сидевший за столиком у окна, не смог ее заметить. Стыдно признаться, но Нина хотела увидеть выражение его лица в тот момент, когда перед ним поставят салатницу. Бабство, конечно. Фи, ваше сиятельство! Стоите, прячась за шторку, воровато подглядываете за соискателем руки и сердца. Если бы — сердца! Ему твой титул нужен, не ты. А если бы он не титула твоего добивался, а тебя самой? Что тогда? Что бы это изменило?