Дима, похоже, ее не слышал. Или не понимал, о чем она. Тогда Нина отдала деньги его охраннику, коренастому мордовороту, выскочившему из машины.
— Что это? — выдавил наконец Дима. Охранник глядел на Нину цепко, недобро, изучающе. — Какой штраф? О чем вы?
— Не люблю одалживаться, — ответила Нина твердо, повернулась и пошла к дверям заведения, зябко поеживаясь и ускоряя шаг.
Ее смена заканчивалась в шесть утра.
Нина шла по утреннему городу к метро, в каждой руке — по сумке. Надя Вострикова, повариха, отмерила ей от щедрот своих две упаковки куриных окорочков. Надина щедрость, впрочем, была не бескорыстной: Нина стригла и Надю, и Надиных дочек. Под «каре». Как у Мирей Матье. Ловко щелкала ножницами, наловчилась…
Сказал бы ей кто-нибудь десять лет назад… Сказал бы ей кто-нибудь, что вот она, Нина Шереметева, кандидат философских наук, умница-разумница, МГУ с отличием, в двадцать четыре года — ученая степень, и статейки, между прочим, в разных толстых журналах, а одну даже в Англии напечатали и прислали по почте перевод на сто восемьдесят долларов… Сказал бы ей кто-нибудь, что пройдет десять лет и все рухнет. Все переменится. Будет она гнуть спину в посудомоечной, потом, стянув резиновые перчатки с распаренных рук, подстригать повариху, прямо здесь, в предбаннике ресторанной кухни… А та ей — кастрюлю плова в сумку, по-свойски. «Ну, я надеюсь, не объедки с тарелок сгребла?» — говорит Нина устало, насмешливо (только этим и спасаемся — юморком невеселым, умением над собой посмеяться, поерничать). «Нинок! — Повариха округляет глаза. — Обижаешь! Какие объедки? На узбеков готовили, у нас узбеки гуляли сегодня, четыре стола! У них Байрам, что ли…» «Какой Байрам?! Сентябрь». — «У них всю жизнь Байрам. Умеют жить весело. Вкусно. Не то что мы, русские… Всю жизнь сопли на кулак наматываем. Все нам не так, все нам не эдак…»
Нина шла к метро, пошатываясь от усталости, от недосыпа, от тяжести своих сумок, набитых полудармовой жратвой (хорошо, до получки — неделя, денег нет, зато будет чем кормить ораву).
Поймала на себе взгляд хорошенькой женщины, расположившейся на заднем сиденье «фольксвагена». Ее спутник склонился над открытым капотом. Женщина смотрела на Нину, бредущую со своими сумками. Нину снова качнуло — не поспи-ка две ночи подряд!
Женщина смотрела на нее с каким-то почти брезгливым сочувствием. «Думает — пьяная, — поняла Нина, подходя к метро. — Шатаюсь — значит, пьяная. Ну, думай. Думай себе что хочешь. У тебя своя жизнь. У меня — своя. У тебя „фольксваген“ и лето на Канарах, у меня — поясница, ноет, проклятая, погни-ка спину по шесть часов над вашими тарелками! С которых вы эдак вилочками, вяло, с ленцой свои бланманже-трюфеля соскребаете. Нет, я вам не завидую». Нина вспомнила Лолитины надутые губки, ее капризный ломкий голосок и то, с каким неожиданным тщанием и бухгалтерской сноровкой Лолита пересчитывала стодолларовые бумажки. И этого «нового русского» с глазами несчастными, злыми она вспомнила тоже.
«Нет, не завидую». Нина вошла в пустое утреннее метро, двинулась к кассам, снова качнувшись от усталости, подвернув на лестнице ногу… Каблук вот-вот отвалится, бедные туфли, туфли-старожилы, шестой год ношу — не снимаю… Нет. Я вам не завидую. Что может быть глупее? У вас своя жизнь, у меня своя. Наши жизни не пересекаются. Никогда не пересекутся. И слава Богу.
Дима открыл глаза. Проснулся. Он лежал в своей спальне. В спальне, которую ненавидел. Он никак не мог к ней привыкнуть, примириться с этими дурацкими шелковыми обоями в цветочек. Ладно бы только цветочки! Там еще купидоны порхали по тисненому шелку — мордастые, раскормленные, с блудливыми порочными харями… Тьфу!
Дима отвел взгляд от стены. Он не мог привыкнуть к этой мебели, безвкусно-кокетливой, к этим рюшкам и пуфам. Белый ковер, белые напольные вазы… Стиль дамского будуара.
Спальню обставляла Лара. Лары здесь больше нет. Будуар остался. Надо все менять к черту, к дьяволу. Свистнуть этого швейцарца, спеца по холостяцким берлогам. Заламывает бешеные «бабки», зато — какая работа! Жесткий мужской стиль, ничего лишнего, холодноватые спартанские тона, умеренный аскетизм, никаких вот этих купидонов разожравшихся.
Дима поморщился. Голова трещала нещадно. Перепил вчера. Черт попутал… Он привстал на своем гигантском ложе, растер виски…
Это что такое?! Это кто?! Это чья пятка?! Дима осторожно приподнял краешек одеяла. Спутаная гривка цвета спелого баклажана. Смуглое плечико, узкая спинка… Юная дева, абсолютно Диме незнакомая, почивала на его полатях, зарывшись личиком в смятую подушку.