— Мама, что ты такое…
— Не перебивай! — крикнула мать надсадно и гневно. — У меня вся жизнь переломана, ни любви, ни радости, одни слезы… И ты свой бабий век прожила, доживаешь уже — черт те как, страшно вспомнить… Если тебе хоть в конце, хоть на излете счастье улыбнулось… Сказочное, не поверит никто… Это Бог тебе послал, Нинка, за все муки твои, Бог тебя пожалел, наградил тебя щедро… Что ж ты отказываешься, чумная?! Что ж ты Бога гневишь?!
— Мама, — пробормотала Нина. — Надо же, Бога вспомнила… Ты же у нас коммунистка… атеистка…
— Да я его не забывала, — устало возразила мать. — Иди к нему, Нина, к Диме своему. А мы тут справимся… Столько лет на твоем горбу ехали, пора тебе долги отдавать… Мы справимся, я обещаю.
Нина подошла к матери и крепко обняла ее, погладила по седой голове, по худеньким острым плечам.
— Мама, — выдавила она наконец, проглотив комок, подступивший к горлу. — Мама… У меня, кроме вас, никого нет. И не будет. И никто мне не нужен.
— Неправда.
— Правда, мама. Правда. Не гони меня, пожалуйста, никуда. Ты уж мне позволь здесь остаться.
И Нина улыбнулась сквозь слезы, обведя взглядом узкое, уже заклеенное на зиму окно, старенький холодильник, раковину с темными пятнами отбитой эмали…
Это ее дом. Это ее жизнь. Другой не будет.
Она вошла в подземный переход.
Вон он, Костя. Слава Богу, что он ее не видит. Остановившись в десятке шагов от газетного лотка, Нина смотрела на мужа, прячась за спинами прохожих.
Костя рассчитывался с покупателем. Долго пересчитывал деньги, мусоля палец, перебирал мятые купюры. Суетливый, неловкий, напряженный, он поглядывал на покупателя заискивающе и с опаской. Каждый новый покупатель был для Кости потенциальным врагом, виновником — пусть и невольным — Костиных грядущих бедствий. Или Костя себя обсчитает, или хитрован-покупатель «нагреет» Костю на тысчонку-другую… Третьего не дано.
Нина прислонилась спиной к выложенной кафельной плиткой стене перехода и смотрела на мужа с бессильной жалостью.
Куда он без нее? Что с ним будет, если она… Да нет, об этом подумать страшно.
Она нащупала рукой Димину записку, лежавшую в кармане пальто. «Фасолина»… Неужели это было вчера? Сегодня ночью? Будто в другой жизни.
Это и есть другая жизнь. Существуют две жизни. Два измерения. Там — сказочный терем в тихом сосновом раю, шикарное авто, бесшумно вплывающее в подземный гараж, огонь в камине, выдрессированная прислуга… «Позвольте предложить вам завтрак… Вы можете заказать все, что угодно…»
Все, что угодно. Омары, лангусты, «линкольны», Карибские острова, кредитные карточки, шелест купюр, биржевой курс, дела фирмы, ледяные, чужие Димины глаза, когда он отрывисто и быстро говорит по мобильному… Отдает распоряжения. Занимается Делом. «Фасолина. Я в офисе. Дела».
Это — одна жизнь.
А здесь — другая. Сумрачный подземный переход, сутолока, усталые серые лица людей, спешащих по своим делам. Нищенка, сидящая у грязных ступеней. Тетки, торгующие турецким шмотьем. Женщина в съехавшем на плечи платке, приценивающаяся к синтетической кофточке… Семьдесят пять? Дорого.
Дорого. Нина ее понимает. Семьдесят штук на улице не валяются. Это — вкалывать и вкалывать.
Нина чуть слышно вздохнула. Достала Димину записку из кармана пальто, скомкала ее в руке и бросила в урну, стоящую рядом.
Потом отделилась от кафельной стены и подошла к Косте.
Костя пересчитывал выручку, бормоча себе под нос: «Тридцать семь… Тридцать семь пятьсот…»
— Костя, иди домой, — спокойно сказала Нина.
Он вздрогнул и поднял на жену глаза.
— Ты… — Он задохнулся. — Нина, ты…
— Иди домой, — повторила она твердо, разом пресекая все его возможные вопросы, упреки, заклинания-объяснения. — Я сама тут… Сама.
Дима вошел в подземный переход на Проспекте Мира. Сделал несколько шагов и огляделся. Охрану и шофера он оставил наверху, в машине.
Он стоял неподвижно. Люди, идущие мимо, огибали его справа и слева, кто-то задел его локтем, толкнул, чертыхнулся на бегу… Час пик, давка, толкотня, московский людской муравейник…
Дима рассматривал лица людей с сочувственным интересом. Усталые бледные лица. Лица жителей подземного мира… Лица обитателей рабочих кварталов, три четверти дня проводящих в пути — в битком набитых вагонах метро, в стылых загонах автобусных остановок…
Он тоже жил так когда-то, давным-давно. Так давно, что успел об этом забыть. Какое-то смешанное чувство смутной тревоги, невольной вины перед этими людьми и острой, саднящей душу печали возникло в нем и росло… Не уходило.