Выбрать главу

Нина вскочила, села на постели, потянулась к своему мучителю, к подлому церберу, истязателю проклятущему… В самом деле, будильник был для нее почти живым существом. Такой маленький, самый дешевый, сорок семь тысяч рэ, сама его покупала, сама заводила по три раза в сутки… Последние годы Нинина жизнь была вечным недосыпом. Только-только начнешь задремывать — а он уже дребезжит садистски, этот чертов будильник.

Нина нажала на кнопку — садист умолк, утихомирился. Два часа дня. Нина вернулась с работы в восемь утра, уснула в десять. Теперь нужно было вставать и, торопливо перекусив на бегу, опрометью нестись в подземный переход на Проспекте Мира. В три часа дня Нина заступала на очередную трудовую вахту. У газетного лотка. Работа непыльная, через день, какой-никакой приварок к жалованью посудомойки…

Она подавила зевок, встала с постели и набросила халатик на пижаму… Посмотрела мельком на свое отражение в настенном зеркале.

Глаза бы не глядели! Кто поверит, что ей всего сорок? Кто поверит в то, что когда-то, каких-нибудь десять лет назад… Впрочем, десять — это не так уж мало. И все же, десять лет назад она считалась едва ли не первой институтской красоткой. И все бабы наперебой завистливо хвалили ее за дивный цвет кожи. Да, было, было… «Чем ты ее мажешь? Крем какой-то особый?» «Курить надо меньше», — смеялась Нина и отбирала у них сигареты…

Да… Десять лет назад. И мужики на улицах клеились, и в метро на нее поглядывали. Завкафедрой, кобелина еще тот, а поди ж ты! Пытался ухаживать всерьез, намекал: «Только скажите „да“ — разведусь, кафедру — под хвост, карьеру — туда же…» Нина смеялась, отшучивалась. Осторожно отводила его лапы от своих плечей. Нина была верной женой. Спасибо матери — воспитала по Домострою.

Нина включила свет в маленькой ванной. Умылась торопливо, снова посмотрелась в зеркало. Жуть! Хваленая кожа поблекла, подвяла. Под глазами — круги. Поспи-ка по четыре часа в сутки! В течение нескольких лет. Тут и Синди Кроуфорд в старуху Изергиль превратится.

— Ниночка! — Мать опасливо заглянула в ванную. — Ниночка, только не сердись!

— Ну? — Нина повернулась к матери. — Что стряслось?

— Нина, — вымолвила мать траурным тоном. — Телефон отключили. Даже не предупредили, скоты!

— Бо-оже! — Нина ринулась в кухню, в их тесную махонькую «хрущобную» кухню, где повернуться было негде. Сняла трубку с телефонного аппарата. Телефон был похож на инвалида трех войн, обмотан изолентой, как израненный вояка — бинтами. Нину подула в трубку, прислушалась — молчание. Глубокая контузия. Отключен.

— Это я виновата, — вздохнула мать с той же скорбной торжественностью. Старая лиса, она никогда ни перед кем не оправдывалась. Умела подать собственные прегрешения как деяния пусть не совсем достойные, но неизбежные, продиктованные суровой необходимостью. — Я не успела оплатить счет. Думала, дотяну до пенсии, заплачу из своих.

— Где он? — спросила Нина отрывисто. — Где счет?

— Вот. — Мать вынула из кармана фартука листочек. — Это я говорила с Винницей. И с Гродно.

Нина выдернула листок из старушечьей ладошки. Сто восемьдесят тысяч! Финита. Горели синим пламенем кроссовки для сына. Три месяца откладывала по сороковнику.

— Мама! — Нина в сердцах скомкала листок в руке и опустилась на стул у стола. Тут же опомнившись, расправила счет, разгладила его на кухонной клеенке. — Мама, когда это кончится все?! Опять звонила своим коммунарам?!

— Нина, седьмое — не за горами, — заметила мать со сдержанным пафосом.

— Какое седьмое? — устало переспросила Нина, глядя на телефонный счет. Это не счет, это публичное оглашение смертного приговора… «Казнить. Нельзя помиловать». Сто восемьдесят тысяч! Где она их возьмет? Где?!

— Как — «какое»? — возмутилась мать, ставя перед дочерью тарелку с супом. — Седьмое ноября, моя дорогая! Мы пикетируем мэрию. Потом колонной идем к Манежу. Да, я звонила в Винницу. И в Гродно. И в Свердловск. Оповещала товарищей по партии.

— Вот пусть они и оплачивают счет, твои товарищи по партии, черт их дери! — взорвалась Нина, отодвигая тарелку в сторону. — Пусть твой Зюганов платит!

— Не трогай Зюганова! — завопила мать, разом утратив хладнокровие. — Он святой человек, он мученик идеи! Он жизнь положил на алтарь…

— Ну, пусть еще сто восемьдесят штук туда кинет. — Нина резко поднялась из-за стола. — С него не убудет.

Мать молчала, казня ее взглядом. Мать у Нины была из породы вечных оппозиционерок. Едва ли не первое Нинино детское воспоминание: она, Нина, лежит поперек кровати в их коммунальной комнатке на Самотеке и, раскрыв журнал «Огонек» на развороте, пририсовывает усы и бороду какому-то круглоголовому крепышу в дурацкой шляпе с дырочками… И, помусолив химический карандаш, «вкладывает» в дядькину левую длань щегольскую трость. Как у франта из книжки с картинками. Из Андерсена, которого мать читала ей каждый вечер.