Неведомые здания вставали из их развалин: колонны выпрямлялись, портики удлинялись до бесконечности, на зыбких, как металлическое море, песках вырастали химерические, точно бронзовые, пальмы. И, насколько хватал глаз, между пустыней и Нилом тянулись ряды громадных сфинксов и анубисов с ястребиными головами; лестницы поднимались, вились спиралью, уходя неизвестно куда, другие спускались с террасы на террасу, и на каждой ступеньке стояли идолы с серебряными глазами, то погруженные в дремоту, то зорко смотрящие вдаль. Цветы походили на лица, в изгибах растений таились словно застывшие жесты, и терпкие острые ароматы оживляли Наркисса вместо того, чтобы усыплять. Прозрачная, как нефритовый шар, луна так мягко плыла по безмолвному небу, что Наркисс, смотря на нее, чувствовал, что замирает, как под медлительной лаской, широкой и глубокой, необъятной лаской, струившейся во всем его существе, как музыка или волна меда.
По ночам оживало и угрюмое безлюдье пустыни; гиены и шакалы, привлеченные отбросами после жертвоприношений, являлись к подножью развалин. Неслышной поступью они пробирались к подножью террас, и заросли оазиса наполнялись глухим шорохом. Потом блуждающий силуэт Наркисса увлекал их ближе к храмам, и желтые глаза их, как рассыпанные топазы, озаряли ночной мрак. Наркисс бесстрашно и пристально смотрел на них; иногда приходили тигры и даже львы, и ночь пропитывалась запахом хищников, а Наркисс смотрел и на тигра, и на льва.
Он чувствовал, что привлекает и очаровывает зверей, и пьянел от великой гордости, от великой силы, от сознания своего могущества.
За хищниками пришли женщины, закутанные в покрывала, стройные, медлительные фигуры с большими темными глазами, светившимися, как вода, под прозрачными тканями. Сначала поодиночке, одна за другой, потом группами по пяти, по шести, потом целой толпой, они подходили к подножью террасы и, залитые лунным сиянием, неподвижно подолгу смотрели на него — призраки то были или кочевницы? Наркисс тоже подолгу смотрел на них; они походили на видения его дремотных дней, они нравились ему до тех пор, пока они не поднимали покрывал, но когда широким движением, одна за другой, они откидывали покровы, превращавшие их в призраков, и показывали ему свои обнаженные животы, Наркисс презрительно отворачивался и больше не смотрел на них.
Они приходили несколько вечеров подряд: упорно возвращались в течение целого месяца. Жалобные стоны гиен и влюбленных женщин наполняли оазис. Потом однажды вечером они не возвратились. Изредка какая-нибудь закутанная фигура бродила под террасами две-три ночи, потом, истомленная бесплодным ожиданием, исчезала в песках. Бесстрастный Наркисс предпочитал меряться взглядом с дикими зверями; его жуткие глаза привлекали женщин и львов. Изида проявлялась и утверждалась в нем.
Изида! Наркисс никогда не видел себя. Если бы Наркисс мог видеть свой образ, он увидел бы лицо Изиды, а жрецы, желавшие управлять именем Изиды, но не желавшие подчиняться ей, опасались часа, когда Наркисс познает себя, и со дня на день отдаляли момент откровения. Узнав о своей красоте, фараон узнал бы и о своей силе, о своем происхождении и о своем могуществе. Надо было отнять у него всякую энергию до роковой встречи с самим собою, из фараона надо было сделать идола, а не царя. С этой-то целью его отняли у матери, удалили от народа и лишили советов вельмож.
Большие стальные зеркала, днем и ночью висевшие на колоннах храмов, священные зеркала, в которых Озирис и Изида по очереди любуются своей славой, Осирис — днем, а Изида — ночью, были сняты и унесены в подземелья. Честолюбие жрецов не остановилось перед этим святотатством, и под портиками, лишенными величественного отражения богов, Наркисс прожил пятнадцать лет, ни разу не видев своего образа. Он увидел бы в нем лучезарную красоту своей прародительницы и узнал бы о своем могуществе.
Его оберегали также и от вида кровавых жертвоприношений, при которых закалывали быков, посвященных культу Озириса. Вид крови опасен для сына богов; в нем проснулась бы жажда власти и убийства — вековое наследие царей. Для этих жертв, которые должны были остаться неведомыми фараону, был предназначен третий храм, самый древний из трех святилищ и самый разрушенный; фундамент его уходил в самый Нил, затянутый болотом, зловонная тина которого теперь сгустилась от разлагающихся трупов жертв. Здесь, среди развалин двадцати повалившихся и заросших буйной листвой колонн, совершались теперь жертвенные церемонии; здесь, в жаркие часы дня, во время искусно удлиняемого отдыха фараона, единственный жрец, оставшийся мужчиной среди толпы евнухов, закалывал быков, баранов, а иногда и пленных, обещанных требовательному Апису, и мертвый рукав Нила загнил от крови. У четырех углов храма днем и ночью курились ароматы, чтоб отгонять миазмы, изгородь из кактусов и смоковниц защищала вход, по достаточно было и отвратительного запаха, чтоб отдалить ребенка от этого места, а, кроме того, жрецы запретили ему выходить за пределы второго храма.