Если бы ты знала, как хорошо быть свободной, вдыхать полной грудью вольный ветер и следовать только своей собственной фантазии! Ты закована в эти опалы и сапфиры, как рыцарь в латы, а ты даже никогда не сражалась. Я знаю дороги, которые ведут в страну Счастья. Позволь освободить тебя из этого вышитого чехла, и ты расцветешь, как цветок на солнце. Мы объедем с тобою весь мир, и я обещаю тебе тронь и любовь героя!»
И принцесса Мандозиана согласилась. Маленькая красная мышка сейчас же приступила к своему смертоносному делу; зубы ее пилили, рвали, врезались в изъеденный молью бархат. Жемчуг звенел, падая на пол зерно за зерном, и в светлые лунные ночи, и в яркие солнечные дни в подземелье, освещенном скважиной в высоком своде, красная мышка грызла, рвала и терзала, безостановочно продолжая свою работу.
Когда она принялась за знаменитый нагрудник из перламутровых блесток и жемчуга, принцесса Мандозиана почувствовала, как будто в сердце ей проникло острое лезвие.
Уже несколько дней она ощущала точно легкий озноб и становилась все легче. Странно гибкая среди всех этих распоротых стежков, она колыхалась в складках ткани, точно колеблемая легким ветерком, и с восторгом ждала, чтобы мышка окончила свою работу.
Когда зубы маленького грызуна вонзились в грудь бедной принцессы из шелка и блесток, она почувствовала, что силы покидают ее. На плиты темной часовни, как струя мягкой золы, посыпались волокна пушистого шелка, оборванные галуны и светлые блестки; самоцветные камни покатились, как хлебные зерна, и старый, изъеденный молью бархат знамени разорвался сверху донизу.
Так умерла принцесса Мандозиана за то, что послушалась коварных советов маленькой мышки.
Побежденная Ориана
Луна проникала в пещеру, бросая голубоватые блики на каменные стены с вкрапленной в них слюдой. Зыбкая завеса из плюща, местами усеянная, как звездами, крупными цветами повилики, закрывала вход плотной и гибкой сеткой листвы и цветов. Лесная прогалина и самый лес казались совершенно белыми от трепетных, белых лучей светила, дрожавших на белых кронах каштановых деревьев.
Своды грота, опиравшиеся на три базальтовых колонны, уходили в призрачный сумрак, и весь грот зарос омелой, жимолостью и высокими папоротниками со странно блестевшими зубчатыми листьями. Всюду, из трещин свода, из скважин колонн и пола выбивалась буйная растительность. Ежевика, шиповник, ползучий хмель, пушистая цикута и широкие лопухи с бледными бархатными листьями, — все это переплеталось, тянулось вверх, спускалось, обвивая друг друга, и ползло по мху, слабо трепеща дрожащими стеблями и жизнью соков под светлой голубизной луны, скользнувшей снаружи в темную пещеру.
Порой под каштанами слышался легкий шорох — дыхание спящего леса, потом ветерок летел дальше, вспугивая пташек в густой заросли кустарников, и громкое ржание прорывало безмолвие: табун диких кобылиц проносился галопом под потревоженными ветвями, и луна бросала причудливые узоры на их блестящие спины.
Лес был полон табунами этих кобылиц и вольных коней, они носились по нему во всех направлениях, с шумом ломая ветки. С развевающейся гривой и белой от пены грудью они скакали вслед за самым старым в табуне жеребцом, а в весенние ночи яростно дрались до зари, с ржанием кусая друг друга в брюхо: в кустах пугались птицы, робкие косули дрожали в чаще, и лес становился недоступен из-за охранявших его бесчисленных диких лошадей, готовых растоптать осмелившегося зайти в него человека.
Высокие папоротники и ежевика дремали в пещере, серебристые капельки искрились на листьях жимолости, освещенных луной. В сетке плюща цветы повилики, казалось, раскрывались шире и, как иней, белели в густой заросли зелени, под которой теперь загорались золотисто-красноватые и стальные отблески. И вдруг, среди хаоса колючек и лопухов, волшебным цветом расцвела целая нива мечей. То были кельтические мечи с огромными рукоятками, готские, обоюдоострые, прямые шпаги, сарацинские ятаганы с кривым лезвием, англо-саксонские копья и даже длинные франкские пики.
И, словно забытые здесь после битвы, поднялись ослабшие луки, колчаны и стрелы, вонзившиеся местами в ветви, как грозные цветы; колючие кусты колыхались теперь над землей, покрытой щитами и шлемами, в которых луна отражалась, как в зеркалах; на них осыпались лепестки словно зачарованных шиповников, и из-под этой железной флоры, медленно, завороженные тенью, выступали лица спящих воинов.
Бритые головы и пышные белокурые кудри, толстогубые и курносые лица смелых темнокожих язычников, опущенные веки с видневшимися из-под них навсегда остановившимися глазами сынов нормандской расы, широкие плечи готских воинов, стройные мускулистые торсы саксонских всадников, седые бороды старых ветеранов и безусые, розовые, почти ангельские лица юных пажей — их было, наверное, около сотни, и они спали здесь, в этом гроте, блиставшем металлическими отсветами, под стальным лесом своего оружия, навеки плененного плющом и терновником, рыцари и бароны, паладины и пираты, христианские короли и неверные собаки-язычники, белокурые эфебы и старые оруженосцы; одна и та же греза чарует их закрытые глаза и окружает чело их ореолом экстаза. Раскинувшись все сто в различных позах — одни откинувшись назад, другие лежа ничком, закрыв голову руками, все замерли с одним и тем же жестом восторженной и пламенной мольбы, потому что у всех сложены руки, и чувствуется, что они все должны были заснуть, устремив взор на одно и то же видение, шепча устами одно и то же имя: «Ориана!».