Ужас сжал горло юноши при виде того, как автоматично движется косец среди золотых хлебов; он быстро работал в солнечном безмолвном поле, как вдруг рядом со скелетом появилась прекрасная нагая девушка.
Нагая, как красота, как утро, как неведение, с золотым серпом в руке, Любовь (это была она) срывала цветы, и песня звенела на ее устах, как пение жаворонка; румяные уста ее, с перламутровыми зубами, влажные, как румяная сердцевина зрелого плода, прижимались по временам к венчику какого-нибудь цветка.
Любовь срывала и целовала васильки, синие, как очи молодых девушек; она собирала и целовала маки, красные, как раны, и под золотым серпом ее стебли срезанных цветов источали более алый и теплый сок, чем скошенные рукою Смерти колосья.
Охваченный бессознательным ужасом, Раймонден припомнил старинную песенку:
Но вдруг картина изменилась, хлеба исчезли, и под серым осенним небом потянулись бесконечные борозды длинного вспаханного поля. И среди комьев жирной земли с торчащими пучками бледной соломы снова появилась та же работница, но на этот раз за сохой.
Из косца скелет превратился в пахаря. Бледные сумерки окутывали его печальным светом, перелетные птицы неслись в облаках, а следом за пахарем все еще шла прекрасная нагая дева; она шла в венке из васильков и колосьев, гордясь последней жатвой, с тою же песнью на устах, и при унылом свете заката сеяла, разбрасывая семена во темным бороздам, и божественный жест ее, полный надежды, преисполнял бодростью и новой верой тоскливый безбрежный горизонт.
Любовь пела, и Раймонден понял, что не следует плакать, потому что любить — это значить умирать и возрождаться; не нужно бояться узнать свою жизнь, но нужно взглянуть ей прямо в лицо и создавать ее согласно образу, под каким она предстанет в данный момент, ибо каждая прожитая минута — достояние косы Смерти — и каждое испытанное наслаждение — достояние серпа Любви, смертоносные же орудия их не более, как их крылья.
Раймонден вновь очутился перед маленькой башней, у подножия высокой белой стены. Часы еще шуршали в ней, но уже почти совсем стемнело, и, раздвинув странно разросшуюся во время его сна крапиву, Раймонден продолжал путь от города к долине.
СКАЗКИ ИНЕЯ И СНА
Принцесса под стеклом
Посвящается Жорису Карлу Гюисмансу.
Это была прелестная, нежная, маленькая принцесса с тонкими, хорошенькими, как у восковой фигурки, ручками и ножками; прозрачная кожа ее была так нежна, словно ее оживляло трепетное и гаснущее при малейшем ветерке пламя свечи, и из-под густых торсад ее каштановых волос лицо ее сияло такой поражающей и холодной белизной, что к имени ее простой народ прибавил прозвище, и ее называли не иначе, как «Бледная Бертрада». Отец же ее, старый воинственный король, вечно сражавшийся с язычниками на северных границах своего королевства, называл ее своей маленькой рождественской розочкой. И действительно, болезненной хрупкостью и нежной прелестью Бертрада напоминала эти бледные зимние цветы.
Печально было ее детство, проведенное в замке среди лесов и болот, где она росла под присмотром воспитательниц с монашескими лицами, вдали от шума придворной жизни.
Мать ее, принцесса Окситании, никогда не могла забыть золотых берегов своей родины и умерла через несколько месяцев после ее рождения, и эта ранняя утрата наложила отпечаток грусти на царственного ребенка, оставленнаго на попечении наемных рук.
Она родилась такой бледной и слабенькой, что долгое время опасались, что она не переживет своей матери. Почти бесприданница и взятая только за необычайную красоту молочно-белого тела и миндалевидных мечтательных глаз зеленоватого цвета бирюзы, эта принцесса, едва прибыв в Курляндию, впала в странную болезнь; рассказывали, что ее томит неизлечимая тоска по родному небу, на котором то и дело появлялись мачты, реи и паруса бесчисленных судов, проходивших у самого подножия императорского дворца, находившегося в вечно разукрашенном знаменами и флагами городе ее отца. Жизнь на берегу моря не проходит даром; этому прекрасному морскому цветку, пересаженному в унылую и плоскую Курляндию, покрытую торфяными болотами и лесами, недоставало шума океана, криков отплывающих матросов, тысячи разнообразных звуков оживленной гавани, и мать Бертрады быстро увяла от тоски по родине, снедаемая скорбью.