На четвертый день садовник достиг Городов Севера. Он медленно ехал верхом по незнакомым улицам среди странно одетых людей, говоривших на малопонятном языке.
После тяжкого путешествия по пустыне в горле его пересохло, в животе было пусто. Он насытился и напился воды в маленькой гостинице, где хорошенькая горничная спросила его, откуда он родом и почему так опечален. Он показал ей несколько монет, и она позвала его в свою комнатку наверху. Позже он рыдал на ее груди, оплакивая оставленную им невинную принцессу и проклиная ее отца, который так жестоко его наказал. Потом садовник оседлал коня и уехал в самый отдаленный уголок той страны, где люди вели простую жизнь земледельцев. Никто и никогда больше не слыхал о садовнике.
Но у горничной осталось постоянное напоминание о нем. Девять месяцев спустя она родила сына, маленького слабенького мальчонку, появившегося на свет с пуповиной, обвившейся вокруг его хилой шейки. Все думали, что он умрет или вырастет слабоумным. Однако мальчик выжил. Сначала за малый рост его называли Воробышком. Потом, когда он вырос и вступил в армию, его стали называть Орлом за острый глаз и ненасытную жажду убийства. Недовольный высокими званиями и почестями, которых он добился, Орел составил заговор, убил короля, а потом и всех своих друзей-заговорщиков, после чего его прозвали Великим Львом. Он собрал огромную армию и двинул ее на юг, по дороге предавая все огню и мечу.
— И какова же мораль этой истории? — спросил Гольдман.
— Я предпочитаю обходиться без моралей, — ответил Пфиц. — Я нахожу, что они только мешают. Но теперь я стал богаче на целых полтора талера, а моя голова легче на целую историю.
Стражники не показывались, и арестанты могли только гадать, сколь долго им придется еще здесь сидеть. Гольдман был уверен, что, как только они узнают, кто он, его немедленно с извинениями отпустят восвояси. Напротив, Пфицу вряд ли так повезет, а Гольдман уже успел проникнуться к нищему искренней симпатией. Чтобы успокоить свои переживания за нового знакомого, Гольдман снова заговорил:
— Я полагаю, что ты уже много раз бывал в таких положениях.
— Только один раз, господин. Все эти годы я прилагаю все усилия, чтобы держаться подальше от такой беды. Я не гражданин, и от внимания властей мне не приходится ждать ничего хорошего. Я же нарушу всю их канцелярию, поскольку меня нет ни в одной из их бумаг, и только Бог знает, как они будут со мной разбираться. Правда, несколько лет назад я уже был в этой крепости, в камере, которая была, пожалуй, похуже этой. Было это во время Зернового Налога…
— Но это же было бог знает сколько лет назад.
— Я не могу обещать вам, что мои воспоминания абсолютно точны, но можете быть уверены, что как бы несовершенны они ни были, историю своей жизни я знаю лучше, чем вы, и вам придется со мной согласиться.
— Но ты же не собираешься рассказывать еще одну сказку своего отца, правда?
— Какая вам разница, будет ли это история, приключившаяся со мной, с кем-то еще или вообще ни с кем? Она поможет нам скоротать время и не будет стоить вам ни гроша.
— Хорошо, хорошо, продолжай.
И Пфиц продолжил. Это произошло во времена Зернового Налога — весьма непопулярного в народе закона. Люди протестовали на многочисленных сходках и образовывали клубы, где оживленно обсуждался этот закон. Пфиц не интересовался подобными событиями, но по чистой случайности (а может быть, так было суждено) во время возникших волнений его арестовали.
— Все начиналось очень мирно, — рассказывал Пфиц, — но потом прибыли гвардейцы и превратили место встречи людей в поле битвы. Такое происходит, когда мальчишками с заряженными ружьями берутся командовать взрослые дяди. Я попытался выбраться оттуда и убежать на противоположный конец города, но не успел опомниться, как оказался посреди толпы. Потом меня схватили двое солдат, бросили в телегу и привезли в тюрьму.
В телеге вместе с ним оказалось десять — двенадцать человек — мужчин и женщин. После короткого, но очень некомфортабельного путешествия они прибыли во Фреммельгоф, где их немедленно распихали по камерам. Тем, кто проявил недостаточно ловкости и не успел занять место на каменной скамье, пришлось довольствоваться вонючими плитами пола. Одни арестанты рыдали, другие тупо молчали. Все опасались худшего. Пфиц обратился к человеку, сидевшему рядом с ним:
— Не важно, находимся ли мы здесь случайно или по воле Божественного провидения, но можно быть уверенным в том, что в пределах человеческой логики не найдется причины, по которой надо держать нас тут в качестве заключенных. Почему бы вам не рассказать мне, как получилось, что вы оказались здесь?
Соседом Пфица оказался человек с опущенной головой и очень скорбным видом. Скорбь его была настолько сильна, что не соответствовала даже его печальному нынешнему положению. Он сказал, что его зовут Шмидт, и начал рассказывать свою историю.
Мы с Ханной познакомились, когда каждому из нас было по пятнадцать лет, и сразу полюбили друг друга. Она была понятливой умной девочкой, весьма опечаленной смертью матери (очень достойной во всех отношениях женщины), которая скончалась за несколько лет до нашей встречи. Отец, напротив, был человеком с дурным характером, он сразу невзлюбил меня, хотя я не был обделен средствами. Он прогнал меня прочь, хотя и понимал, что настало время сбыть Ханну с рук. У торговца углем Хольцмана был сын подходящего возраста, и он показался отцу Ханны удачной партией. Не важно, что лицо вялого и ленивого юноши было покрыто ужасными угрями, а сам он был так худ, что его, казалось, вот-вот унесет ветром. Главное, что имело значение, было состояние его отца.
Ханна была, конечно, в ужасе от всего этого, и пришла в еще больший ужас, когда воочию увидела несчастного парня, который, разговаривая с ней, заикался и мямлил что-то невразумительное. Во время одной из наших тайных встреч она сказала, что скорее умрет, чем свяжет свою жизнь с этим жалким созданием.
Тогда мы решили, что единственный выход — это вместе бежать. У нас было мало времени на подготовку побега — переговоры о будущей свадьбе шли полным ходом, и отец Ханны настаивал на скорейшей помолвке. На всякий случай, от греха подаяние, он решил увезти дочь в деревню. Нам надо было исполнить наш замысел в течение недели.
За несколько следующих дней я собрал все имевшиеся у меня наличные деньги и упаковал вещи. Ханна тоже приготовилась, и вот настал назначенный вечер. Я уже купил места в дилижансе, отправлявшемся с городской площади. Как было условлено, я ждал Ханну в темноте возле ее дома. Наконец она дала мне знак подойти и помочь ей спуститься из окна ее комнаты на землю по лестнице, сделанной из связанных между собой простыней. Она благополучно спустилась, и мы поспешили на площадь.
Здесь случилась наша первая неудача. Дилижанс не пришел. Возможно, кучер предупредил обо всем наших родителей. Не было никакого смысла стоять на площади и ждать, не появится ли обещанный экипаж. Надо было искать другой выход.
Около часа мы шли по пустынным улицам. Я нес за спиной весь наш багаж, кроме маленькой сумки, которую несла Ханна. Прошло немного времени, и мы начали обвинять друг друга в том, что оказались в столь затруднительном положении. Если бы не перспектива выйти замуж за сына угольного торговца, Ханна скорее всего вернулась бы домой. Но по прошествии некоторого времени мы услышали за спиной цокот копыт и скрип тележных колес. За нами медленно двигалась какая-то кибитка. Ее вел старый торговец, который предложил подвезти нас. Они с женой ехали в Миттельбург продавать свои товары, и этот город показался нам с Ханной подходящим для начала новой жизни. Недолго думая, мы забрались в крытую повозку и обнаружили там жену торговца, баюкающую маленького ребенка. Эта маленькая кибитка служила им домом. В повозке как раз нашлось место для нас и наших пожитков, но мне пришлось все время беречь голову от бесчисленных горшков и сковородок, развешенных на крючьях внутри повозки. Женщина предложила нам поесть жаркого, которое готовилось тут же на углях в углу кибитки. Пока мы ели, я обратил внимание на детских кукол, сложенных на полу. Это, как сказала нам жена торговца, и был их товар. Они делали кукол и продавали их. Куклы были простыми и незатейливыми — примерно в равном количестве копии мужчин и женщин, одетых в грубую одежду, сшитую из разного тряпья.