…Дядя Витя любил с утра окучивать картошку, а также пропалывать всякие сельдереи и петрушки. Любил он «отвинчивать» усы землянике, обрывать жирующие листья у помидоров и состригать дикие побеги у разных смородин и малин. Любил дядя Витя до ночи копошиться на грядках, трогая нежные побеги заскорузлыми пальцами, и кормить с ладони минеральными удобрениями голодные корни растений, нашептывывая при этом с самым таинственным видом разные интересные слова. Например, сейчас он шептал:
— Ах ты ж, птичечка моя золотая… Ах ты ж, фигушка моя удалая.
Дядя Витя разогнулся, положил руку себе на спину, потянулся и окинул взором окрестности. На его лице блуждала улыбка человека, знающего ответ на трудный вопрос, что такое счастье.
Сменяя друг друга, тянулись к горизонту ложбины и пологие пригорки, с которых так удобно ветру, разбежавшись, фыркнуть в затылок рано поседевшему одуванчику. От такого неуважительного к себе отношения тот, обиженный, стремительно лысеет, провожая грустным взглядом улетающие в дальний путь свои потерянные волосы. Коренастые степные сосны грелись на солнце, распушив пахучие колючки. Захмелевшие от густого запаха белого клевера кузнечики валялись в траве, загорали и пронзительно звенели. День-день-день… Чистый июльский день, остановись и замри! И стой так до середины декабря. Так ведь не остановится! Не уговоришь.
Высоко в небе плясала птичка. Заваливалась на крыло, падала, распушив перья, и вновь соскальзывала к зениту…
— Эх, птичечка… — прошептал дядя Витя и опустил глаза… Между картофельными побегами, извиваясь и сверкая желтыми полосами, навстречу ему ползла рептилия неизвестного науке вида. И намерения у нее, судя по всему, были самые неласковые. Тогда дядя Витя взял лопату за штык и приготовился защищаться.
Но про дядю Витю я потом узнал, а сейчас я сидел на кровати и ждал, пока проснется Витька, чтоб рассказать ему про Сашку. И какой я идиот. Вот. А на улице Сашка уговаривала папу спеть. Папа долго отнекивался, но Сашка его уломала.
вот что пробубнил папа низким потускневшим голосом. Подозреваю, только лишь для того, чтоб Сашка отцепилась от него. Но Сашка не отцепилась.
— Теперь я спою, — сказала она многообещающе.
А папа подошел к почтовому ящику, вытащил наше письмо и сказал:
— Смотри-ка, еще письмо… Ну-ну, что тут? «Все бесполезно. Мы знаем, что деньги в подоконнике. Ваш Друг». Каковы мерзавцы?! — И папа загремел ведрами.
А Сашка уже пела. Она с таким выражением выводила, что я понял, что ей плевать на общественное мнение.
— Оркестр Поля Мориа, — объявила Сашка и пояснила: — Как будто в диком салуне дикого Запада…
Мне сразу расхотелось будить Витьку, а то еще проснется и все опошлит. Он такой. Он может.
— Пусть грабят. Черт с ними! — сказал папа. — Пусть все уносят — мебель, машину, дом. Пусть.
— Эй ты, заткнись! — закричала вдруг Сашка.
Я не выдержал и выглянул в окно. На площадке в густой тени перед крыльцом летней кухни разорялась Сашка, а несколько поодаль на опрокинутых ведрах сидел немного опешивший папа и рвал Витькино нахальное письмо на малюсенькие кусочки. И тут я понял, что Сашка играет, а папа догадывается, но, как и все взрослые, боится, что вдруг Сашка сошла с ума и кричит на него, солидного человека.
— Я тебе сейчас по чайнику как въеду коленом! — закричала Сашка, мимоходом объясняя папе: — Это они тут, озверевшие зрители, хватают меня за пятки… Я в кино видела…
И наконец запела:
Сашка пела довольно писклявым от волнения голосом, но потом успокоилась и закружилась запрокинув голову, похожая на тонкий синий луч, случайно не улетевший в небо…
Запуганный двусмысленными выпадами в свой адрес папа потихоньку отодвигался вместе с ведрами к грядкам… А Сашка кружилась: полоски костюмчика слились в одну голубую линию, которая, словно гибкая ниточка, вовлеченная в стремительный водоворот маленьким смерчем, струилась, не касаясь земли.