Избаловался... Мне подавай из его благородия самовара. В самоварной воде дух ядрёней. Раз пивнёшь – неделю отпыхиваться будешь.
Семён Саввич снял с полки до сверка начищенный самовар, насыпал из загнётки углей. Вскоре самовар тоненько затянул свою заученную песню.
- Во машина! – удовлетворённо прислушался старик, поднял палец вверх. – Поёт не хуже дьякона!
- Не слыхал, не знаю! – всё ещё не отойдя, хмурился Науменко.
- Советую. Шибко завлекательно! Я хоть и беспоповец, а ежели случай подвалит – непреклонно заворачиваю в церкву. Единоверцы- то мои не знают о том, а то бы к молитве не допустили... Ты уж не сказывай им! – Дед с хитрецой прищурился, вытер стаканы, нарезал хлеб. – Я так усчитываю: богу всё едино, где ему молятся. Сам я никакой строгости не переношу. Строгость – она токо отпугивает. Курить не смей, с мирскими из одной посуды есть не моги. Вьюношем несмышлёным, под отцом ишо, блюл я эти заветы, потом отринул. Тятенька-то мой к самосожжению себя присудил. В солдаты не хотел идти. Заодно нас с маменькой подпалил. Они сгорели, а меня добры люди отстояли от огня. С тех пор я и не даю себе укороту. Хоть и баловства особо не допущаю. В Крымскую табачок покуривать начал. По-тамошнему тютюн зовётся. Ну, тютюн – он и есть тютюн. Нашему в крепости уступает...
Науменко краем уха вслушивался в надтреснутый говорок деда Семёна. Было ему и покойно, и ясно, словно беседовал после долгой разлуки со старым отцом своим.
- Нонешние-то по привычке лбами колотят, – приглушив распыхтевшийся самовар, говорил о единоверцах дед Семён. – Гордей вон уж на что лют был в вере, а и то откололся...
- Понял, что дурость это... От веку молятся, а бога никто не видывал.
- Я тоже не видал, врать не стану, – усмехнулся старик. – Может, не удостоился. Другим, сказывают, являлся.
- Брешут!
- Пей чаёк-от!
Науменко вяло дул в кружку с запашистым чаем. Дед Семён швыркал медленно, с протяжкой, получая от этого великое, неописуемое наслаждение.
- Добавить?
- Будет. И так весь влагой пропитался.
- Влага влаге рознь. От этой рассудка не теряют. Кто толк понимает, того за уши не оттянешь. Боярское питьё!
- Вода – она и есть вода.
- Не собирай никого-то! – обиделся старик его пренебрежительному тону. – Я воды сроду более стакану не пивал, а чаю полсамовара выдую – и хоть бы что.
- Убавь маленько!
- Давай кто кого перепьёт! – предложил старик.
- Давай, – опрометчиво согласился Науменко.
- Мотри, не оконфузься!
- а уж как-нибудь, – принимая чай, улыбнулся Науменко, предполагая, что сухонький дед Семён много не выпьет.
К пятому стакану Науменко расстегнул ворот гимнастёрки, отпустил на две дырки ремень. Сидел распаренный, тяжело дуя на опротивевший чай. А дед всё так же протяжно швыркал, не меняясь в лице, как будто это был его первый заход.
- В силах? – налив по шестому, с ехидцей спросил старик.
- Давай, – не желая сдаваться, с решимостью самоубийцы пододвинул свой стакан Науменко, чувствуя животом, что отпущенный ремень опять стал тесен. А со лба, со щёк, с подбородка катился густой пот.
После восьмого стакана Науменко затосковал, начал глотать мелко, для вида, одними губами. А дед Семён тем временем осилил девятый, десятый, одиннадцатый стаканы. Перевалил за дюжину. И лишь на шестнадцатом пожаловался:
- Старею. Потеть начал. В восемьдесят годов любого перепивал. Тебя-то моя старуха покойница пересилила бы.
- Ну, это как сказать! – сердито буркнул Науменко. От резкого движения у самой пряжки по гнилому шву лопнул ремень.
- Прелый был, – посочувствовал дед Семён, выцеживая из самовара последние капли. – Надо жилкой перешивать, да в два ряда. А эти токо для господ офицеров годятся. У них брюхи тонки. Помню, был у нас батареец один. Вот кого брюхом-то господь сподобил! Бывало, велит на спор по чреву прикладом лупить. Бьют, а он хоть бы что... Крепка утроба была! Мужичья!..
- Я тоже не из дворян, – сбрасывая ремень, заметил Науменко.
- Из мужиков-то самые лютые дворяне выпекаются. Враз от земли отвыкают. Про одного сказывали: в город уехал... Домой возвернулся и всё выспрашивает: это что, да это как называется. Чисто всё перезабыл! Ладно, на грабельные зубья наступил! Как черенком его в лоб хлобыстнуло, сразу в грабли-мать завернул. Воротилась память...
- Чудак ты!
- Без этого век долгим покажется. Шуткой от горя спасаюсь. Помню, оторвало мне ногу... Жутко, а я говорю ребятам: «Это, мол, ничего. На сапоги расходов меньше...».
Науменко перевёл взгляд со старика на портрет. Даже тёмная старая фотография не могла притушить зубастую, зажигательную улыбку человека, изображённого на ней.