"Как неумело они продают себя! - думал он. - Неужели они не могут понять, что порок только тогда обаятелен, когда он красив и прячется, когда он носит оболочку добродетели? Скромные черные платья, бледные лица, печальные улыбки и потемки сильнее действуют, чем эта аляповатая мишура. Глупые! Если они сами не понимают этого, то гости бы их поучили, что ли..."
Барышня в польском костюме с белой меховой опушкой подошла к нему и села рядом с ним.
- Симпатичный брюнет, что ж вы не танцуете? - спросила она. - Отчего вы такой скучный?
- Потому что скучно.
- А вы угостите лафитом. Тогда не будет скучно.
Васильев ничего не ответил. Он помолчал и спросил:
- Вы в котором часу ложитесь спать?
- В шестом.
- А встаете когда?
- Когда в два, а когда и в три.
- А вставши, что делаете?
- Кофий пьем, в седьмом часу обедаем.
- А что вы обедаете?
- Обыкновенно... Суп или щи, биштекс, дессерт. Наша мадам хорошо содержит девушек. Да для чего вы всё это спрашиваете?
- Так, чтоб поговорить...
Васильеву хотелось поговорить с барышней о многом. Он чувствовал сильное желание узнать, откуда она родом, живы ли ее родители и знают ли они, что она здесь, как она попала в этот дом, весела ли и довольна или же печальна и угнетена мрачными мыслями, надеется ли выйти когда-нибудь из своего настоящего положения... Но никак он не мог придумать, с чего начать и какую форму придать вопросу, чтоб не показаться нескромным. Он долго думал и спросил:
- Вам сколько лет?
- Восемьдесят, - сострила барышня, глядя со смехом на фокусы, какие выделывал руками и ногами плясавший художник.
Вдруг она чему-то захохотала и сказала громко, так, что все слышали, длинную циническую фразу. Васильев оторопел и, не зная, какое выражение придать своему лицу, напряженно улыбнулся. Улыбнулся только один он, все же остальные - его приятели, музыканты и женщины даже и не взглянули на его соседку, точно не слышали.
- Угостите лафитом! - опять сказала соседка. Васильев почувствовал отвращение к ее белой опушке и к голосу и отошел от нее. Ему уж казалось душно и жарко, и сердце начинало биться медленно, но сильно, как молот: раз!-два!-три!
- Пойдем отсюда! - сказал он, дернув художника за рукав.
- Погоди, дай кончить.
Пока художник и медик кончали кадриль, Васильев, чтобы не глядеть на женщин, осматривал музыкантов. На рояли играл благообразный старик в очках, похожий лицом на маршала Базена; на скрипке - молодой человек с русой бородкой, одетый по последней моде. У молодого человека было лицо не глупое, не испитое, а наоборот, умное, молодое, свежее. Одет он был прихотливо и со вкусом, играл с чувством. Задача: как он и этот приличный, благообразный старик попали сюда? отчего им не стыдно сидеть здесь? о чем они думают, когда глядят на женщин?
Если бы на рояли и на скрипке играли люди оборванные, голодные, мрачные, пьяные, с испитыми или тупыми лицами, тогда присутствие их, быть может, было бы понятно. Теперь же Васильев ничего не понимал.
Ему вспоминалась история падшей женщины, прочитанная им когда-то, и он находил теперь, что этот человеческий образ с виноватой улыбкой не имеет ничего общего с тем, что он теперь видит. Ему казалось, что он видит не падших женщин, а какой-то другой, совершенно особый мир, ему чуждый и непонятный; если бы раньше он увидел этот мир в театре на сцене или прочел бы о нем в книге, то не поверил бы...
Женщина с белой опушкой опять захохотала и громко произнесла отвратительную фразу. Гадливое чувство овладело им, он покраснел и вышел.
- Постой, и мы идем! - крикнул ему художник.
IV
- Сейчас у меня с моей дамой, пока мы плясали, был разговор, рассказывал медик, когда все трое вышли на улицу. - Речь шла об ее первом романе. Он, герой - какой-то бухгалтер в Смоленске, имеющий жену и пятерых ребят. Ей было 17 лет и жила она у папаши и мамаши, торгующих мылом и свечами.
- Чем же он победил ее сердце? - спросил Васильев.
- Тем, что купил ей белья на пятьдесят рублей. Чёрт знает что!
"Однако же, вот он сумел выпытать у своей дамы ее роман, - подумал Васильев про медика. - А я не умею..." - Господа, я ухожу домой! - сказал он.
- Почему?
- Потому, что я не умею держать себя здесь. К тому же мне скучно и противно. Что тут веселого? Хоть бы люди были, а то дикари и животные. Я ухожу, как угодно.
- Ну, Гриша, Григорий, голубчик... - сказал плачущим голосом художник, прижимаясь к Васильеву. - Пойдем! Сходим еще в один, и будь они прокляты... Пожалуйста! Григорианц!
Васильева уговорили и повели вверх по лестнице. В ковре и в золоченых перилах, в швейцаре, отворившем дверь, и в панно, украшавших переднюю, чувствовался всё тот же стиль С-ва переулка, но усовершенствованный, импонирующий.
- Право, я пойду домой! - сказал Васильев, снимая пальто.
- Ну, ну, голубчик... - сказал художник и поцеловал его в шею. - Не капризничай... Гри-Гри, будь товарищем! Вместе пришли, вместе и уйдем. Какой ты скот, право.
- Я могу подождать вас на улице. Ей-богу, мне здесь противно!
- Ну, ну, Гриша... Противно, а ты наблюдай! Понимаешь? Наблюдай!
- Надо смотреть объективно на вещи, - сказал серьезно медик.
Васильев вошел в залу и сел. Кроме него и приятелей, в зале было еще много гостей: два пехотных офицера, какой-то седой и лысый господин в золотых очках, два безусых студента из межевого института и очень пьяный человек с актерским лицом. Все барышни были заняты этими гостями и не обратили на Васильева никакого внимания. Только одна из них, одетая Аидой, искоса взглянула на него, чему-то улыбнулась и проговорила, зевая:
- Брюнет пришел...
У Васильева стучало сердце и горело лицо. Ему было и стыдно перед гостями за свое присутствие здесь, и гадко, и мучительно. Его мучила мысль, что он, порядочный и любящий человек (таким он до сих пор считал себя), ненавидит этих женщин и ничего не чувствует к ним, кроме отвращения. Ему не было жаль ни этих женщин, ни музыкантов, ни лакеев.