Мы станцевали. Стало жарко.
Один раз я мельком заметил недобрые и как бы посветлевшие синие глаза Марины, но в целом она не обращала на меня внимания; она держалась хорошо. Это, честно признаться, в ней и нравилось.
В коридоре висел незабвенный плакатик: два человека пожимают друг другу руки, стоят спокойно, только один из них охвачен пламенем, горит.
Перед плакатом остановившись, я и услышал слова Марины:
— Поедем-ка. Или ты остаешься?
И мы тихо ушли, не простившись ни с кем, кроме хозяина, о котором я мало что знал.
За свежевыстроенными протяженными корпусами открылось шоссе. У светофора с нисходящим звуком тормозили машины.
Невдалеке слышна была и видна железная дорога.
— Поедем на электричке, — сказал я.
Мы поднялись на пустой, по-железнодорожному плохо освещенный перрон. Крашено все вокруг было суриком и охрой.
Мы не успели подождать, поскучать, переглянуться; сразу поехали. Поезд двигался по насыпи, и разверзались под нею длинные ряды фонарей, и под ними на крышах и плоскостях лежали блики. Часто шли остановки — все похожие платформы, но на каждой следующей свет был тусклей и тоскливей, не от ламп исходил, а в них втягивался. Сутулые люди ждали на темных скамьях.
Я все старался разглядеть свое отражение в окне, но оно размывалось, сбивалось.
— Кто, — спросил я, — был тот человек, с которым ты сегодня выходила из дому?
— Ты, — сказала Марина.
— Нет, раньше. Часа в три.
— С чего ты взял?
— Я видел. Он уехал на машине цвета плесени.
— У тебя что-то с головой. Я не знаю такого цвета.
Вагон покачивало, поезд въехал на мост, двигался над улицами, внутри которых текли огоньки машин. Вокруг были дома и окна. Город выглядел оживленно.
— Я видел, — подумал, а потом и повторил я.
Над вокзалом горели сизые буквы: «МОСКВА».
Через площадь мчались, сквозя меж такси, мотоциклисты.
— Завидую, — сказал я.
— Чему?
— Как же… Мотоциклисты мчатся… Им сам черт не брат. Ночью пьют на вокзалах кофе. Мотоцикл им как дом.
— Так купи мотоцикл.
Мы шли к Садовому кольцу, по улицам с ветвящимся и путаным движением, переходить их было трудно. Шли мимо и между двух близкостоящих высотных домов. Окна светились разными цветами, и разными цветами мигали светофоры и машины, лениво начиналась ночь.
— Не надо думать обо мне плохо, — сказала Марина.
Просто попросила об этом.
— Я стараюсь ни о ком не думать плохо, — сказал я.
— Я знаю.
— Зачем же? Всем трудно…
У меня развязался шнурок, я остановился и нагнулся и смотрел, как Марина уходит. Розовая широкая кофта ее светилась.
Взлетали и пропадали в высоте стены, воздух был плотный и усталый после жаркого дня, и Марина двигалась, будто не удаляясь вовсе, как, например, на флагштоке флаг.
В переулке около ее подъезда стояло такси. Из машины вышли двое — женщина в белом пальто и высокий старик с тростью.
Марина обернулась и быстро, негромко сказала:
— Это мои родители.
И побежала к ним.
Они были старые, совсем старые, ее мать и отец. И понятно было то именно, что, когда их не станет, Марина еще будет такой же, как теперь, молодой; только кто тогда будет с нею рядом?
Я отошел в сторону, из тени и темноты смотрел, как Марина целует их, подхватывает сумки, и вот — они проходят в подъезд, и отъезжает машина.
Я иду по Кировской; вот — ночь, политы мостовые.
Есть планы, расчеты, возможности — и есть бульвары, монастыри, влажные улицы, и есть другие огни. Колесо вращается, и есть у него некое осевое биение.
Теперь не надо бы больше звонить Марине, не надо бы встречаться с нею никогда — ну хоть чтоб закончить на хорошей ноте. Но не звонить и не встречаться нельзя. И я не хочу выяснять, почему это так.
ПРИРОДА СЕНСАЦИЙ
Он говорит, что видит воздух; говорит, что в нем видит потоки и нити — вот если разбить яйцо, вылить его в кастрюлю с кипящей водой… образуются белковые облачка, желтковые крошки, это и будет похоже на воздух.
Смысла метафоры я не чувствую и говорю ему:
— Наверное, но я что-то…
— Нет, — перебивает он, — я не об атмосферном воздухе, а о таком, который между людьми.