Что можно было понять по обстановке? Да оказалось, почти ничего нельзя. Стиль — это человек, а стиля не было. В мелочах виден характер — а мелочи отсутствовали. Нет, не гостиничный номер, живет здесь человек как хозяин, но вот кто он? Элегия Максимовна всегда относилась к сыну несколько настороженно — он был слишком похож на своего отца. С тем Э.М. разошлась, когда ей было тридцать лет, а сыну — семь. Никогда она мужа не понимала, а когда увидела, что и понимать не хочет, — потребовала развода. И те давнишние разговоры теперь забылись уже вовсе бесследно. Вспомнить что-то — сидя в кресле сына, листая книгу, взятую с полки сына, — биографию импрессиониста Мане, — Э.М. не могла. В квартире было скучно.
В десять — а ждать телефонная станция повелела с девяти, и первый час Элегия Максимовна ходила по единственной комнате и пила чай на кухне, не понимая, что же ей делать, — она обнаружила на титульном листе книги о Мане дарственную надпись. «В день рождения на будущую лучшую память о лучших будущих наших днях — Ирина». Надпись показалась Э.М. претенциозной и невнятной, но почерк был круглый, мелкий, очень ровный, как бы даже волевой.
Должно было и еще что-то остаться: знаки стоило поискать.
Элегия Максимовна осмотрела незаполненные книжные полки, со скрежетом отодвигая стекла — действительно, на одной был конверт с фотографиями. Жалкая пачка, снимков десять, всё мутные, мелкие, любительские фото — вот школьный друг сына с женой и коляской, вот три неопределенных молодых человека на фоне Казанского собора в Ленинграде. Один только снимок содержал какую-то тень намека, но тоже… Девочка-подросток лет четырнадцати, челка закрывает лицо, рядом — пальма. Явно старая фотография, давности, наверное, десятилетней, поскольку девочка одета приблизительно по той моде.
«Впрочем, какое мне дело… — решила Э.М. — Квартира запущенная, стало быть, серьезной женщины тут нет. А всякие разные — бог с ними. Он взрослый человек. Мужчина. Ему надо».
К часу дня телефон был установлен, в снятой трубке слышался гудок, мастер ушел, щелкнув замками на чемоданчике.
Уже надев плащ, Э.М. позвонила сыну:
— Ну вот, всё в порядке.
— Хорошо, — ответил сын тихо и торопливо. — Как там у меня?
— Неуютно.
— Что делать…
— Я позвоню вечерком. Твой номер… — и она назвала номер.
Если разобрать телефон, отъять черную нижнюю крышку от серой, синей, красной или черной же коробочки с диском, можно убедиться, что аппарат это простой и, как бы сказать, малонаселенный деталями. Два звоночка, реле с катушкой, несколько сопротивлений. Через них проплывают наши слова. Что же, есть ли где задержаться им? В сторону им не уйти — узкое, тесное русло. Но пусть катушка помнит. Атомы желтой проволоки пусть вздрагивают и изменяются навсегда оттого, что кто-то шепчет: «Привет» или кричит: «Прощай», Может, и не каждое слово важно. Телефон, к примеру, помнит то, что связано со звонками. Окна любят мойщиков стекол. Столы — обжор и графоманов. Кровати — сонливых. И так далее, безо всякой системы. Потому что если мы допустили наличие вкуса у вещей, то должны учесть и произвольность этого вкуса.
Вечером, глядя на телефон, хозяин квартиры осознает — это отличный повод начать новую жизнь, без поисков причин. Можно начать, и это прекрасно. Первое движение — обзвонить всех знакомых, сообщить номер. Второе, парадоксальное — и оттого кажущееся прекрасным началом — никому не звонить. Зачехлить коммуникационное оружие. Медленно, месяц за месяцем, сообщать свой номер новым и только новым людям. За год совершенно сменить круг общения.
Но идея запоздала. Уже два человека знают семь цифр: мать — это правильно, и Ирина — ей он, пожалуй, зря сказал обо всем два дня назад, когда получил открытку с сообщением телефонного узла.
В девятом часу, когда гремит первый звонок, у хозяина быстро прокручивается мысль, осваивающая технические (скромные) возможности аппарата: отключить звонок, подвинуть рычажок внизу — пусть будет так, чтобы он мог позвонить, а ему — нет. Так оставить навсегда. Он снимает трубку.