- Сдурел, что ли, дурак бесноватый! - выпалила девушка сквозь слезы. Разве этим можно гордиться?!
- Еще как можно! Кого бес себе наметил, тех никогда не покидает гордость избранных. Тайная гордость по меньшей мере... Так что вы, - тут в голосе молодого человека появилась некая новая нотка - умоляющая и в то же время властная, сочувственная и в то же время надменная, - никогда такого рода гордости не ощущали? - Да, вопрос был задан в повелительном тоне и требовал безоговорочного признания.
Естественно, девушка молча помотала головой.
- Если так, то это промах. Значит, чертово семя упало на камень. "И, как не имело корня, засохло". [IV] Мы... - Он подошел к кабинетному органу и взял мажорный, сиятельно-королевский аккорд. - Мы требуем, чтобы он забрал обратно свою шерстку. Пускай берет обратно, и все тут! Нам она не нужна!
- Вы ее сострижете, а она вырастет снова. Я уж знаю.
- Нет, мы не будем ее стричь, гривка сама должна исчезнуть. И исчезнет. Ручаюсь! - Он был преисполнен отчаянной самоуверенности.
Девушка хотела было возразить, но на сей раз уже не осмелилась, поскольку молодой человек как бы успел вырасти; от него шло нечто властное, требующее повиновения, а она никогда не умела противостоять силам подобного рода. И когда он внезапно и бесцеремонно, схватив ее за плечо, вдавил грудью в диван, девушка ощутила сладкую смесь упоения, унижения и страха, полностью парализовавшую ее сопротивление.
"Он говорит как Граф. Так же решительно, но как-то совсем по-другому..." промелькнула в ее голове мысль.
Она продолжала лежать на животе, полная смирения, с гривкой, по-прежнему торчащей вверх. Ее нос уткнулся в шелковую подушку, голова вроде бы кружилась, и какой-то дивный дурман расслаблял конечности. К тому же от подушки хорошо пахло, уж не сосновой ли хвоей?
- А у твоей матери тоже была ведьмина гривка? - донеслось до нее словно сквозь туман, и она почувствовала, как прохладная рука скользит вверх и вниз по ее спине, скользит нежно, но уверенно.
- Была у мамы, и у бабушки тоже... - Почему-то теперь ее голос звучал непривычно для нее самой: как-то плаксиво, по-видимому, так в былые годы нищие клянчили подаяние на паперти. Но поделать со своим голосом ничего не могла, он сам струился откуда-то из неведомых глубин. - Кажись, голубок, была и у моей прабабушки. Она, упокойница, приехала сюда из далекой Сибири, из студеной таежной глуши... А ты, свет моих очей, - лепетала она, - кажись, не достанешь своими святыми ручками до самых срамных местечек. Я пособлю, я живо... - Она поднялась на колени и принялась непослушными пальцами распускать всевозможные тесемочки и шнурочки.
- Только спину, этого достаточно! - услышала она далекий голос.
Но девушка уже воспламенилась. Одну за другой стаскивала она исподние вещички. И поскольку зашел разговор о бабушке, мы вправе представить, что и на внучке были рубаха и всякое прочее бельишко, какое в свое время носили в Сибири, откуда "из студеной таежной глуши" переселилась в нашу солнечную страну ее прародительница. От белья остро и сладко пахло потом и грязью.
- Я сама, я сама, голубок сизокрылый, живо все скину, и Вельзевул, авось, отступит.
- Да ведь ты обовшивела, и в гривке полно паразитов.
- А как же нам без паразитов. Они заводятся от сердечных страданий, душевных терзаний да всяких напастей.
И тут молодой господин начал что-то читать, ясно и раскатисто. До ее слуха дошло "рах vоbisсum" и "diеsilla" и еще раза два Христово имя. Перед ее глазами засияли церковные канделябры, свет затопил все темные углы, вроде бы где-то запели.
- Ой, как прекрасно, ой как чудесно, - лепетала девушка. - И святые угодники сходят по лестнице. А на них меха собольи, и венцы, и жезлы златые в руках. Ox, я, недостойная, и взглянуть на них не смею. Их огненные взоры ослепят меня... Ой, как сладко твои ручки гладят мой срам! Да отступит Антихрист, да сгинет гадкий труд, чтоб и на нашу долю выпал свет Господен и чтоб нас допустили к Его престолу... О-ох, как горит моя спина, о-ох, какой праведный сладостный огнь...
- Sаnсtus аеtеrnае...
- А жила я на краю бездонной пропасти и смотрела в гляделки адским тварям, и так они меня охмурили, что хотела я убить тебя, свет очей моих. Погубить хотела белое твое тельце. Будет ли мне прощение?
И тут золотые круги возникли перед глазами бедной девицы, и она впала в забытье.
Вновь придя в сознание, она повернулась угодливо на бок, и мы, право, могли бы услышать ее невольный возглас, выражавший страх, почтение и смущение: молодой человек успел облачиться в странное длинное одеяние, напоминавшее талар, кроваво-красная подкладка которого переливалась завораживающе и вместе с тем жутковато. Разве молодой человек не упомянул, что он - пришелец - был закутан в нечто подобное, когда ждал своей судьбы в сугробе? Но что-либо спросить она не решалась, уставившись с открытым ртом на необыкновенного человека, властительного, преподобного, первосвященнического, ибо он так величественно выглядел на светлом фоне стены, белизну которой нарушало одно лишь маленькое изображение загадочно улыбающейся личности в черном облачении. Разумеется, девушке было не до портрета, а если бы она и посмотрела на него, то откуда ей знать, кто там изображен. Едва ли ей также что-нибудь сказала бы подпись под портретом - Томас де Торквемада.
Уф, наконец-то и мы можем позволить себе передышку.
4
В фольклоре многих народов мира встречается пословица, в тех или иных вариантах утверждающая: что ты, человече, посеешь, то и пожнешь. Мы же в своем небольшом повествовании, пожалуй, поступим правильнее, если перевернем эту пословицу, как говорится, с ног на голову. До сих пор молодому человеку посеять ничего не удалось (если не считать нескольких философских зернышек из области этики, по поводу которых мы не взяли бы на себя смелость утверждать, будто они упали на благодатную почву), непосредственно он также ничего не пожинал - ножницами не срезал и косой не косил, - но сила его слова, как выяснилось однажды вечером несколько недель спустя, все же дала результаты, превосходившие заурядную жатву. А именно, заговаривая гривку, то есть производя ее условную жатву, он все-таки кое-что посеял. Во всяком случае, в доме яростно, буквально захлебываясь, зазвенел звонок, и, стоило молодому человеку приоткрыть дверь, как, навалившись на нее плечом, в переднюю влетело солидное зернышко - косвенный плод его умственной деятельности - крайне разгневанный пожилой господин сомнительной наружности: засаленный костюм сидел на нем мешком. Он был не один - следом за собой тащил упирающуюся девушку, с которой мы достаточно близко познакомились в предыдущей главе. На сей раз бедняжку трудно было узнать: лицо ее было в синяках и ссадинах. Очевидно, ее молотили по чему попало чугунными кулаками. Не скроем, молодого человека ужаснул не столько ее испуганный вид, сколько взгляд - бегающий и бездумный, истерический и тупой одновременно. Короче говоря, ее вид следует признать характерным для человека тронувшегося рассудком, чуть ли не помешанного.