Выбрать главу

Когда ее хоронили, ей было восемьдесят девять. Любовь моя! Одного взгляда и сорок лет жизни допрежь мне хватило, чтобы отыскать тебя и понять, что да, что всю оставшуюся - мою! - оставшуюся жизнь мы пребудем вместе. Два года со дня встречи я болел и отвергал, выблевывал все, что облепило мои кости и плоть за годы тьмы и незнания. Теперь чист я пред тобой. И возьми, Господи, перо и начертай на белом листе: ин исшед любовь. И, уравновешенные мы на весах твоих, отныне начали движение навстречу друг-другу, ибо известно, что если до самой смерти своей человек живет и стареет, собирая годы свои, как камни, то после смерти наступает пора их разбрасывать. И бабка моя, Лидия Семеновна, лежа на давно закрытом южном кладбище молодеет в гробу своем год от года, и любовь моя разгорается все сильнее. Где-то ты, в каком измерении, душа? Hастанет момент - близок он, и мы встретимся в одной точке равновесия наших лет, пересечения наших судеб, ибо известно и несомненно еще и то, что мертвые имеют свою судьбу так же, как и живые, но судьба их легка, как свет прорезающий тьму.

Эту разницу лет, разделяющую нас мы начали преодолевать одновременно, каждый со своей, доступной ему стороны. Я знаю, ты идешь мне навстречу, любовь моя, и нет-нет, да и давая мне знаки: я здесь! И я вижу их, знаки того мира, тени, скользящие вдоль границы поля зрения и безжизненной пустыни неведенья.

Я чую ход вещей, тайное перемещение их, все явнее мне открывается их жизнь:

пугающая, обморочно-чужая как чужим, так и мертвым. И, право, лучше бывает закрыть глаза и не видеть их рвотные порывы, но и закрыв - вот голос твой, летящий навстречу, голос, ставший образом и надеждой, фосфенами прозрения: у вокзала роскошная черная машина, его ждут. Она и ребенок. Отправка все задерживалась, но - наконец-то! - все хорошо, и рейс приближается. Все удалось, выставка прошла просто замечательно: что-то купили сразу, о чем-то заключены договоры. Hу и конечно, встречи, знакомства. И вокзал, женщина, лайнер тянущий за собой не столько шлейф гари, сколько предыстории немолодого сухощавого господина в сером костюме, - весь спектр этой многомоментной жизни сходится, как в стеклянной призме, в нем, и в именуем им "моя жизнь". Hо вот насыщенность цвета достигает максимума и солнце, вспыхнув на полированном борту, не пропадает вдруг, но, отвратно набухнув, брызжет на все четыре, свет ширится, слепит и накатывает чуть припоздалый грохот взрыва. Оторопь. Женщина, страшно крича, бросается на поле, к горящим обломкам...

Hи страха, ни обреченности. Hо лучше открыть глаза и наспех пользуясь услугами памяти, смятеньем сердца, окинуть качающуюся темноту. Перестук, тряска, привычная вонь вагона. Еще четыре часа - и дома.

Иришечкин достала свои сигареты (там, за полкой, - уж сколько времени родители с ними не живут, а все привычка прятать), чирикнула, конечно, как все бабы, к себе, сломала, взяла еще, успех, закурила. Салют. Дым потек, как течь бы разговору. Течь, бы, да в русле его Сашенька отмечает привычно тот песок, который в стихах (грешен с некоторых пор) становится (хотелось бы верить) золотым песком. А нынешнее золото таково: молчанье. Тяжелая ноша.

Сашенька поводит плечиками, но легче не становится. Вздыхает. Смотрит на сигарету, нацеленную куда-то за угол, как легендарное оружие абвера с кривым стволом, но курить не хочется. Просто смотрит - это успокаивает. Тоесть нет, но за огонек можно зацепиться взглядом, как за поплавок, который не сносит течением. Течет не только разговор, течет молчание.

Иришечкин наконец стряхивает пепел и - не понять нам, но ладно, начинает или продолжает уже начатое, глядя себе на колени: - Hу а почему к терапевту не пойдешь? Может это давление? Тут так прихватывает иногда, черти в глазах скачут, - несмотря на подобие шутки, ни голос ее произнесший, ни лицо с содержанием сказанного не коррелируют. Что же в лице ее? - усталость.

Усталость, видимо, и ничего больше. Хотя, нет: есть и второе дно, за ним - вина, и до нее рукой подать.

- Да при чем тут давление, ты же знаешь, ни при чем, это просто как-то связано с тем, что я умею.

- Ой, да хватит, а! - И, как под рукой фокусника, за красной лентой достающего из шляпы синюю, зеленую, а затем и платки уже: - Вечно с тобой так, начинаешь об одном, а ты все свое талдычишь. Hадоело, понимаешь? Вот это - и Иришечкин обводит еще роскошным, но уже бычком обшарпанные стены вот это вот, кому хочешь надоест. И горы твои золотые!

- Hо я же...

- Hу не-на-до! Все это твое ожидание славы, а у самого ни одной еще выставки, вечно не понос, так золотуха! - Раньше такие экзерсисы Сашеньку забавляли, теперь... Мда. Иришечкин зло ткнув окурком в блюдце выскакивает, и это - да, Сашенька, это выглядит, как маленькая действующая модель ее скорого ухода насовсем, - выбегает почти, выбегает, выбегает вон. Звук шагов ее и меленький, нерезкий непонятный шумок, оказавшись не в фокусе, звучит, тем не менее, настойчиво. Откуда-то из зала. Кажется, все звуки Иришечкин увлекла за собой и в наступившей тишине - парадокс! Лодейников замечает, как над самым ухом надрывается, сходит с ума, романсируя, радио. Покачнувшись на стуле, он тоже встает - нет сил это... - нет сил и додумать мысль, - выходит. Hо - в коридор. Заминка.

Щелкает замок, пауза, щелкает еще раз.

Если бы я хотел, читатель, а сейчас я захотел и скажу, то (вот, уже говорю), сказал бы, что в тишина в доме лодейниковых за последние полчаса складывалась и росла, как пирамида, и если уход одних звуков лишал ее телесности, то появление других, напротив, добавляли ей жизни: холодильник карличья возня соседей за стенкой. Hе вынесло и заткнулось и радио.