— Фрида! — пронзительно крикнула Маргарита. Дверь распахнулась, и растрепанная, нагая, но уже без всяких признаков хмеля женщина с исступленными глазами вбежала в комнату и простерла руки к Маргарите, а та сказала величественно:
— Тебя прощают. Не будут больше подавать платок.
Такой же счастливый случай выпадает в романе Булгакова и на долю Мастера. Подобно тому, как Маргарита получила право вмешаться в посмертную судьбу несчастной Фриды, Мастер получает право вмешаться в посмертную судьбу Понтия Пилата; сцена прощения Пилата является как бы зеркальным повторением сцены прощения Фриды. Сходство этих двух сцен, хотя оно и само бросается в глаза, еще и особым образом оговорено в романе:
— Двенадцать тысяч лун за одну луну когда-то, не слишком ли это много? — спросила Маргарита.
— Повторяется история с Фридой? — сказал Воланд. — Но, Маргарита, здесь не тревожьте себя. Все будет правильно, на этом построен мир... Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже попросил тот, с кем он так стремится разговаривать. — Тут Воланд опять повернулся к Мастеру и сказал: — Ну что же, теперь ваш роман вы можете кончить одной фразой!
Мастер как будто бы этого ждал уже, пока стоял неподвижно и смотрел на сидящего прокуратора. Он сложил руки рупором и крикнул так, что эхо запрыгало по безлюдным и безлесым горам:
— Свободен! Свободен! Он ждет тебя!
Горы превратили голос Мастера в гром, и этот же гром их разрушил. Проклятые скалистые стены упали.
Маргарита перед тем, как распорядиться судьбой Фриды, все-таки слегка поколебалась. Она не вполне была уверена в своей власти, в какой-то мере ощущала себя самозванкой. Что касается Мастера, то он в своей власти уверен вполне. Ни в чьей подсказке он не нуждается. Еще до того, как Воланд обратился к нему со своим предложением, он «как будто бы этого ждал уже». Немудрено: он ведь всего лишь закончил (одной фразой) свой собственный роман.
Художественное творчество — это чудотворство. Художнику изначально дано не только увидеть воочию (угадать) сверхреальность, но и творить, формировать ее.
Художник вторгается в сверхреальность, в третье измерение бытия просто по праву таланта, который уже сам по себе есть не что иное, как знак причастности человека к этой самой сверхреальности.
Но на каком основании это таинственное право вручено Маргарите? Она-то чем заслужила эту особую милость высших сил, управляющих Вселенной?
Неужели дело объясняется только тем, что кто-то из далеких предков Маргариты путался с царственной особой? Право, это было бы недостойно Воланда (а тем более — Булгакова).
Нет, все-таки есть, наверное, еще какая-то, более основательная причина, побудившая Воланда наделить Маргариту властью. Не той призрачной и временной властью, от которой у нее распухло колено, а вполне реальной, позволившей ей вмешаться в судьбу Фриды и изменить эту судьбу.
Да, такая причина есть. И состоит она в том, что Маргарита (вероятно, единственная из тех ста двадцати двух Маргарит, о которых говорил Коровьев) знает, что такое любовь. Булгаков — трезвый и беспощадный реалист. Его Маргарита — земная, грешная женщина. Она ругается как извозчик. Она готова кокетничать даже с уродливым Азазелло, увидав, какой тот первоклассный стрелок: «У нее была страсть ко всем людям, которые делают что-либо первоклассно». И даже мысль о том, что ей предстоит отдаться тому «знатному иностранцу», с которым собирается ее свести Азазелло, — даже эта, не слишком приятная мысль отнюдь ее не шокирует. Короче говоря, Маргарита — женщина без предрассудков. И все же...
За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви! Да отрежут лгуну его гнусный язык!
Любовь. Вот второй путь в сверхреальность, другая, не менее надежная, чем поэзия, дорога, ведущая к постижению третьего измерения бытия.
Эту вторую дорогу Зощенко отрицает так же последовательно и категорично, как и первую.
Если верить ему, эта самая любовь, о которой нам уши прожужжали все поэты, — такая же мнимость, такая же фикция, такая же химера, как и «так называемая» поэзия, как и все прочее, что «накрутили на себя» господа интеллигенты.
...мы можем, если хотите, привести вам слова Шопенгауэра, одного из самых мрачных философов, каких только знал мир.
Этот мрачный философ, жена которого, несомненно, изменяла ему на каждом шагу, произнес такие слова о любви:
«Любовь — это слепая воля к жизни. Она заманивает человека призраками индивидуального счастья и делает его орудием для своих целей».
Из более дурацких старинных изречений можем привести следующее:
«Любовь есть как бы сочетание небесных звуков».
Из более поэтических:
«Никогда нельзя ударить женщину, даже цветком»...
Из более правильных изречений мы можем привести слова нашего пресветлого поэта и философа Пушкина:
(Голубая книга. Любовь.)
Характерно, что всех интеллигентов с их разнообразными представлениями о любви Зощенко как бы выносит за одни скобки. Он не делает никакой разницы между Шопенгауэром и неведомым автором какого-то дурацкого изречения, определившего любовь как сочетание небесных звуков.
Все интеллигенты и в этом смысле стоят друг друга. И все они слегка похожи на одну не слишком известную русскую поэтессу:
Вот еще вспоминаются какие-то бешеные строчки:
Что-то такое, черт побери... да...
Это писала русская поэтесса. Она проживала в начале нашего столетия и была, говорят, довольно интересная. Во всяком случае, с большим поэтическим темпераментом. Вообще дамочка, видать, прямо дрожала, когда сочиняла это стихотворение. Факт, можно сказать, больше, конечно, биографический, чем пример поэзии... Бедняге-мужу, наверно, сильно доставалось... Наверно, капризная. Дурака валяет. Целый день, наверно, в постели валяется с немытой мордой. И все время свои стишки вслух читает. А муж-дурак сидит: «Ох, — восклицает, — это изумительно, пупочка, гениально!»
Положительно, все интеллигенты недалеко ушли от этой капризной дамочки, бешеный темперамент которой объясняется так просто. Вот ведь и мрачная философия Шопенгауэра, по глубокому убеждению зощенковского рассказчика, объясняется всего-навсего тем, что жена этого мрачнейшего из философов, «несомненно, изменяла ему на каждом шагу».
Из всех философов, мыслителей и поэтов, на высказывания которых о любви ссылается рассказчик, лишь один составляет исключение.
Это — Пушкин.
Пушкина зощенковский рассказчик явно выделяет. Только его строки он, против обыкновения, не сопровождает каким-либо ироническим комментарием. Он цитирует их уважительно и серьезно, прямо давая понять читателю, что полностью к ним присоединяется.
Собственно говоря, тут можно смело говорить уже не о «рассказчике», а об авторе, поскольку, когда дело доходит до Пушкина, голос зощенковского рассказчика полностью сливается с голосом автора:
Из более правильных изречений мы можем привести слова нашего пресветлого поэта и философа Пушкина...
В какой партии Гучков? А черт его знает, в какой он партии. Знаю: не большевик, но эс-ер он или кадет — не знаю и знать не хочу, а если узнаю, то Пушкина буду любить по-прежнему.
Любовь к Пушкину — это едва ли не единственная уступка, которую Зощенко делает «интеллигентскому» миросозерцанию. Впрочем, это даже и не уступка, поскольку любовь к Пушкину, как ему кажется, не противоречит его убеждению, что жизнь «устроена не для интеллигентов».