Выбрать главу

Но Сперанский все-таки не предполагал, что Зощенко собирается написать в полном смысле слова научную книгу. Он думал, что это будет похоже на «Возвращенную молодость». То есть что научный или, лучше сказать, квазинаучный текст, как и в «Возвращенной молодости», станет чем-то вроде приложения или комментария к тексту художественному.

Но Зощенко дал ему понять, что на этот раз все будет иначе.

— Это будет трактат или роман?

— Это будет литературное произведение. Наука войдет в него, как иной раз в роман входит история.

— Снова будут комментарии?

— Нет. Это будет нечто целое. Подобно тому, как пушка и снаряд могут быть одним целым.

— Стало быть, эта работа будет о вас?

— Полкниги будет занято моей особой. Не скрою от вас — это меня весьма смущает.

(Перед восходом солнца)

В конечном счете автобиографические новеллы (воспоминания о тех событиях его жизни, которые были связаны с сильным душевным волнением) составили не полкниги, как это сперва предполагалось, а большую ее часть. Читателями книга Зощенко «Перед восходом солнца» была воспринята (да и сейчас воспринимается) как книга автобиографическая. Но сам автор, как видим, вовсе не считал ее таковой. Автобиографические новеллы, кажущиеся основным содержанием книги, — это «пушка». Пушка по своим размерам гораздо больше снаряда. Но назначение ее все-таки состоит в тот, чтобы выпустить снаряд.

Говоря попросту, Зощенко нимало не сомневался именно в научном значении этой своей книги.

Интерес к науке о высшей нервной деятельности у него возник давно, еще задолго до работы над «Возвращенной молодостью».

Его издавна увлекали теории, предлагавшие различные способы обретения душевного здоровья.

5 августа. Два раза был у меня Зощенко. Поздоровел, стал красавец, обнаружились черные брови (хохлацкие) — и на всем лице спокойствие, словно он узнал какую-нибудь великую истину. Эту истину он узнал из книги Марциновского «Борьба за здоровые нервы» — которую привез мне из города. «Человек не должен бороться с болезнью, потому что эта борьба и вызывает болезнь. Нужно быть идеалистом, отказаться от честолюбивых желаний, подняться душой над дрязгами, и болезнь пройдет сама собой! — вкрадчиво и сладковато проповедует он. — Я все это на себе испытал, и теперь мне стало хорошо». И он принужденно усмехается. Но из дальнейшего выясняется, что люди ему по-прежнему противны, что весь окружающий быт — вызывает в нем по-прежнему гадливость, что он ограничил весь круг своих близких тремя людьми (жена, сын и любовница), что по воскресеньям он уезжает из Сестрорецка в город, чтобы не видеть толпы...

Стал я читать книгу, которую он мне привез из города — труизмы в стиле Cristian Science. Но все они подчеркнуты Зощенкой — и на полях сочувственные записи. Подчеркиваются такие сентенции: «Путь к исцелению лежит в нас самих, в нашем личном поведении. Наша судьба в наших собственных руках...»

8 августа. Одно мое в эти дни утешение — Зощенко, который часто приходил ко мне на целые дни... Он как будто постарел лет на десять — по его словам, это оттого, что он опять поддался сидящему в нем дьяволу... «Я, — говорит он, — почти ничего не хочу... Эта тошнота не дает мне жить и, главное, писать. Я должен написать другую книгу, не такую, как „Сентиментальные рассказы“, жизнерадостную, полную любви к человеку, для этого я должен раньше всего переделать себя. Я должен стать как человек: как другие люди... Я изучил биографию Гоголя и вижу, на чем свихнулся Гоголь, прочитал много медицинских книг и понимаю, как мне поступать, чтобы сделаться автором жизнерадостной положительной книги...

Взял у меня Фета воспоминания — и не просто так, а для того, чтобы что-то такое для себя уяснить, ответить себе на какой-то душевный вопрос, — очень возится со своей душой человек...

Конец августа. Позвонил Зощенко. «К. И.! Так как у меня теперь ставка на нормального человека, то я снял квартиру в вашем районе на Сергиевской, три дня перед этим болел: все лежал и думал, снимать ли? — и вот наконец снял, соединяюсь с семьей, одобряете? Буду ли я лучше писать? — вот вопрос.» Я сказал ему, что у Щедрина уже изображена такая ставка на нормального человека — в «Современной идиллии», — когда Глумов стал даже Кшепшицюльскому подавать руку.

(Корней Чуковский. Дневниковые записи 1927 г.)

Дневник — жанр особый. Факты и события фиксируются в нем сжато, конспективно. Многое нуждается в расшифровке, поскольку дневник обычно пишется для себя, то есть для читателя, которому не надо подробно растолковывать, в каком контексте была произнесена та или иная фраза, каким жестом, какой мимикой она сопровождалась.

В этом смысле, пожалуй, наиболее многозначительна последняя запись. Вряд ли Чуковский просто так, ни с того ни с сего, вспомнил про Глумова, который «стал даже Кшепшицюльскому подавать руку».

Сперва припомним, кто такой этот самый Кшепшицюльский.

Всего замечательнее, что мы не только не знали имени и фамилии его, но и никакой надобности не видели узнавать. Глумов совершенно случайно прозвал его Кшепшицюльским, и, к удивлению, он сразу стал откликаться на этот зов...

Лгунище он был баснословный... Хвастался, что служит в квартале только временно... что хотя его и называют сыщиком, но, собственно говоря, должность его дипломатическая, и потому следовало бы называть его «дипломатом такого-то квартала».

(Михаил Салтыков-Щедрин)

Кшепшицюльский, стало быть, — шпик, полицейский сыщик. Подавать руку такому человеку — это для читателя Щедрина была уж самая последняя степень нравственного падения.

Но герои «Современной идиллии», с которыми Чуковский сравнил попытку глубоко почитаемого им Михаила Михайловича Зощенко сделать «ставку на нормального человека», на панибратстве с Кшепшицюльским не остановились. Они пали еще ниже.

Ни науки, ни искусства не интересовали нас; мы не следили ни за открытиями, ни за изобретениями, не заглядывали в книги, не ходили в заседание педагогического общества... Даже чтение газетных строчек сделалось для нас тягостным... Так что я нимало не был удивлен, когда однажды на улице неизвестный прохожий, завидевши нас, сказал: «Вот идут две идеально-благонамеренные скотины!..» Мы... до такой степени «превратились», что думали только о том, на каком счету мы состоим в квартале. И когда однажды наш друг-сыщик объявил, что не дальше как в тот же день утром некто Иван Тимофеич (очевидно, влиятельное в квартале лицо) выразился об нас: я каждый день Бога молю, чтоб и все прочие обыватели у меня такие же благонамеренные были! и что весьма может случиться, что мы будем приглашены в квартал на чашку чая, — то мы целый день выступали такою гордою поступью, как будто нам на смотру по целковому на водку дали.

Таким образом, «ставка на нормального человека», о которой говорил Зощенко, Чуковским была воспринята как ставка на благонамеренность, на конформизм, на самый угодливый, самый низменный сервилизм.

Сравнение с героем щедринской «Современной идиллии» для человека того круга, к которому принадлежали Зощенко и Чуковский, было не просто обидным. Оно было оскорбительным.

Но Зощенко на это сравнение почему-то не обиделся. Он как-то пропустил его мимо ушей. На оскорбительную реплику Чуковского он ответил небрежно и как будто бы даже невпопад:

— Я Щедрина терпеть не могу и очень радуюсь, что Фет его ругает в тех воспоминаниях, которые я читаю теперь.

На самом деле фраза «Я Щедрина терпеть не могу» была тут очень даже к месту. Дело в том, что у Зощенко было принципиально иное, чем, у Щедрина, отношение к той метаморфозе, которая произошла с героями «Современной идиллии».

Щедрин считал эту метаморфозу омерзительной, чудовищной, ужасной. Он исходил из того, что нормальный человек должен страшиться такой перемены, всеми силами души стараться не допустить, чтобы с ним случилось такое.