Но все это недостатки, с которыми пусть расправляются доки и техники: для публики они, в большинстве случаев, мало чувствительны, часто даже вовсе не важны. Она всегда простит всяческие недочеты и недостатки, когда почувствует присутствие поэзии и поразительно выраженного глубокого ощущения, наполнявшего художника. А именно это она находила на нынешний раз, как и всегда, в картине г. Репина. В «Дочери Иаировой» ее до глубины души поразила поэзия смертной комнаты, поэзия тусклых огней, мерцавших над головой бледной скончавшейся девочки, протянутой на своем бедном одре; в «Бурлаках» ее еще более поразила глубокая правда сцены, совершающейся на берегу Волги, с ярким солнцем, льющим горячие лучи над толпою людей-буйволов, покорных, довольных и еще не доросших до чего-нибудь выше степени вьючного скота. На нынешний раз не могла не поразить ее музыкальность и невыразимая поэтичность подводной процессии красавиц.
Впрочем, надо правду сказать, критиками г. Репина явились не одни только грубые, ничего не понимающие хулители: в числе эстетиков, писавших об этом талантливом художнике, нашлись также и люди, без толку и смысла возносившие его до небес и тем совершенно уподоблявшиеся первым. Между ними главное место занимает некто, писавший в «Пчеле» под именем «Профана». [3] Этот господин, имеющий претензию быть российским Дидро, не знает, что для того, чтобы писать как Дидро критику в виде художественных картинок, сцен и рассказов, надобен врожденный оригинальный талант и художественность. По поводу г. Репина он попробовал, наперекор всяческим идеалистам и позитивистам, осыпать г. Репина бесконечными похвалами. Но какого дела ожидать от критика, который тут же признает величайшим достоинством художника, когда он «не заботится, падает он или возвышается, как не заботится почва о том, что она производит: крапиву или пшеницу». Господи! какая жалкая чепуха! Неужели способен к чему-нибудь подобный эстетик? Естественно, он ничего не поймет в таланте и натуре такого художника, как г. Репин, и станет воображать, что высказывает ему бог знает какие похвалы, когда уверяет, что г. Репин способен, мол, «воссоздавать с одинаким совершенством и приволжских полудикарей, и рафинированный быт утонченнейшего центра современной культуры» (какие удивительные галантерейности, вместо того, чтоб просто сказать «Париж»), не зная того, что кто равнодушен, как почва, и к крапиве, и к пшенице, кто способен одинаково индифферентно браться за выражение и плюса, и минуса, чего ни попало — тот не художник, а маляр. Вот отчего, равно ничего не понимая в г. Репине, Профан рассказывает, что его «Бурлаки» тем-то и высоки, и хороши, что «тут нет ни тонких психических движений, ни психических характеров» (!), так что после того жалеешь только, зачем показывали Профану «Бурлаков» г. Репина: ему бы впору смотреть какую-нибудь классическую дребедень. Вот отчего также, несмотря на весь свой «восторг» от г. Репина, он рассказывает про него читателю самые несообразные вещи. Например, что в картине «Садко» всего дороже «безыскусственная прелесть», правдивость и простота, и в то же время тут все «загадочно и дремотно, как в действительном сне». Художник декоративного пошиба, — говорит он, — насочинял бы всевозможных групп, с эффектными освещениями и т. д., - г. Репин этого не сделал. А что же такое, как не эффектное, в высшей степени эффектное освещение то, что мы видим в картине «Садко»? И что это была бы за картина, если бы, не взирая на волшебный сюжет, тут не было бы эффектного освещения?
Наконец любопытно посмотреть также и на то, в виде какой неимоверной путаницы г. Профан представляет своим читателям картину г. Репина. Он уверяет, что «впереди, злорадно усмехаясь, выплывает рыжая русалка — Италия; она злобно кидает последний взгляд на презревшего ее красы русского гусляра; за нею черная ночная бабочка, может быть, Испания, занятая своими думами; дальше горделиво выступает роскошная царица среди подводных красавиц — белокурая Франция со взбитыми волосами, с золотым ожерельем, в роскошном розовом одеянии» и т. д. Но вот уж подлинно по пословице: «слышал звон, да не знает, где он», г. Профан бессвязно перепутал все намерения автора, а они, между тем, были очень просты, последовательны и понятны. Впереди всей процессии у него поставлены два стихийных существа, представительницы древнего мира: Индия и Персия. Индия, полуженщина, полурыба, рыжая и сердитая, ничуть и не думает усмехаться: до смеха ли ей? Она в отчаянии, что ее, первую же, отвергнул Садко, она рвет ожерелье на своей шее, она готовится погрузиться навеки в бездну. За нею Персия — воздушная Пери с царским венцом на голове, в богатой восточной одежде, с крыльями за спиной; она, в противоположность злой Индии, кроткая, тихая, задумчивая; у ней глаза полны слез, она наклоняет тело и тихо скорбит о своем отвержении. За этими двумя идет новый мир: Испания в костюме и шляпе эпохи императора Карла V, презрительно и холодно улыбающаяся; Италия, величавая белокурая красавица, в великолепном розовом костюме тициановского времени, в золотом ожерелье и прическе (иные критики, глубоко сведущие в истории и костюмах, уверяли, что это маркиза времен Людовика XIV); за нею Англия — островитянка, Франция — красивая, кокетливая в своем уборе из раковин, надеющаяся на себя и соблазнительно улыбающаяся. Далее, за нею, прочие фигуры сливаются в мутных волнах. И одна вырезается ясно и отчетливо, девушка-Чернавушка, бедная неприглядная русская женщина. Эту, какова она ни есть, Садко предпочитает, по глубокому сердечному родству и еще более глубокой привычке, всем остальным, каким бы то ни было красавицам всего мира. Тут не славянофильство — потому что Садко понимает, что не уроды, а красавицы все прочие исторические фигуры — тут только то глубокое чувство и та правда, которую ощущает, по-видимому, сам г. Репин. И вот эту-то правду и убеждение, из-за которых начата и затеяна вся поэтическая картина г. Репина, именно ее-то всю и исковеркали и обезобразили г. Репину наши эстетики, и хулители и хвалители.