Выбрать главу

– А как же иначе?

Но мама ничего не ответила.

Примерно через час приезжал папа, выходил из машины, протягивал Константайн доллар. Константайн никогда не приглашала его войти в дом. Даже тогда я понимала, что мы на ее территории и она не обязана соблюдать формальные приличия в своем собственном доме. Потом папа разрешал мне зайти в магазин для цветных, купить лимонаду и леденцов.

– Не говори маме, что я дал Константайн немного денег.

– Хорошо, папочка, – отвечала я. И это был наш единственный секрет.

Впервые меня назвали уродиной, когда мне было тринадцать. Богатый дружок моего братца Карлтона, во время охоты.

– Почему ты плачешь, детка? – встревожилась Константайн.

Я рассказала, как назвал меня тот мальчишка, а слезы рекой текли по лицу.

– Да ну? А ты и вправду уродина?

Я растерянно моргнула:

– Как это?

– Слушай внимательно, Евгения. (Константайн была единственной, кто время от времени соблюдал мамино правило.) Уродство живет внутри. Быть уродом значит быть гадким, злым человеком. Ты что, из таких?

– Не знаю. Наверное, нет, – разрыдалась я снова.

Константайн присела рядом, за кухонный стол. Я услышала, как скрипнули ее воспаленные суставы. Она крепко прижала к моей ладони свой большой палец, что означало на нашем языке «слушай и запоминай».

– Каждое утро, пока не помрешь и тебя не закопают в землю, тебе придется принимать это решение. – Константайн сидела так близко, что я могла разглядеть поры на ее черной коже. – Тебе придется спрашивать себя: «Собираюсь ли я поверить в то, что сегодня эти дураки скажут обо мне?»

Она не убирала палец от моей ладошки. Я кивнула в знак того, что понимаю. Я была достаточно сообразительной, чтобы точно знать – она говорит о белых людях. И хотя я все еще чувствовала себя несчастной и знала, что, скорее всего, действительно некрасива, Константайн впервые говорила со мной так, словно я не была белым ребенком своей матери. Всю жизнь мне втолковывали, что значит быть девочкой, как именно следует думать о политике, о цветных. Но палец Константайн, крепко прижатый к моей ладони, помог понять, что на самом деле я могу выбирать, во что верить.

Константайн приходила на работу в шесть утра, а в страду и вовсе в пять. Она успевала приготовить папе завтрак еще до того, как он отправлялся в поле. Почти каждое утро, проснувшись, я спускалась в кухню, где она уже стояла у плиты, а на столе работал радиоприемник. Константайн слушала проповедь отца Грина, завидев же меня, улыбалась:

– Доброе утро, красавица!

Я усаживалась за стол и рассказывала, что мне приснилось. Константайн считала, что сны предсказывают будущее.

– Я оказалась на чердаке, оттуда видно было ферму, – рассказывала я. – Я видела верхушки деревьев.

– Ты станешь хирургом по мозгам! Чердак означает голову.

Мама завтракала в столовой, потом уходила в гостиную вышивать или писать письма миссионерам в Африку Со своего зеленого вращающегося кресла она могла наблюдать практически за всеми и всем в доме. Невероятно, как она умудрялась застукать меня, стоило только попытаться проскользнуть мимо двери. Я застывала на месте, чувствуя себя доской для дартса, красным центром мишени, в которую матушка метала дротики.

– Евгения, ты знаешь, что в этом доме жевательная резинка запрещена.

– Евгения, немедленно приложи спирт к синяку.

– Евгения, ступай наверх и причешись – что, если неожиданно нагрянут гости?

Я усвоила, что в носках передвигаешься гораздо тише, чем в туфлях. Я научилась пользоваться черным ходом. Научилась носить шляпы, прикрывая лицо рукой, когда проходила мимо. Но в первую очередь я усвоила, что лучшее место для меня – кухня.

Летний месяц в Лонглифе тянулся годами. Подруги навещали меня редко – мы жили слишком далеко от остальных белых соседей. Хилли и Элизабет, жившие в городе, все выходные проводили в гостях друг у друга, а мне позволялось порезвиться с подружками только раз в две недели. Я, разумеется, плакалась на тяжелую жизнь. Чаще всего я воспринимала присутствие Константайн как должное, но, думаю, все же понимала, как мне повезло, что она у меня есть.

В четырнадцать я начала курить. Сигареты таскала из пачки «Мальборо», которую Карлтон хранил в ящике комода. Ему было почти восемнадцать, и никто не возражал, что он уже давно курит где хочет – и дома, и в поле с отцом. Папа иногда курил трубку, но сигареты он не любил, а мама не курила вообще. И несмотря на то что большинство ее подруг курили, мама запретила мне даже пробовать, пока не исполнится семнадцать.