Отец Барнс сидел прямо, вытянувшись в струнку, уставившись на мерцающую «пещеру» апсиды, все его тело было напряжено и сковано, как тело пациента, приготовившегося к боли и настраивавшего себя на то, чтобы выдержать ее. При приближении Дэлглиша он не повернул головы. Собирался он явно в спешке: лицо невыбрито, руки, нервно сцепленные на коленях, грязны, будто он лег спать, не помывшись. Длинная черная сутана, старая и заляпанная чем-то похожим на мясную подливку, придавала еще более болезненный вид его облику. Одно пятно он, видимо, безуспешно пытался замыть. Черные туфли нечищены, кожа потрескалась по бокам, мысы стерлись и стали серыми. От него шел неприятно-сладковатый дух старых вещей и ладана, перебиваемый запахом застарелого пота, и все это вызывало ощущение достойной сожаления смеси несостоятельности и страха. Как только Дэлглиш, вытянув длинные ноги, сел рядом и положил руку на спинку стула, на котором сидел отец Барнс, тело священника, как ему показалось, обмякло, страх и скованность на глазах покинули его. Дэлглиш вдруг почувствовал угрызения совести. Отец Барнс наверняка ничего не ел до первой мессы. Он, должно быть, мечтает глотнуть кофе и перекусить. Обычно в подобных случаях кто-нибудь заботится о том, чтобы напоить свидетелей чаем, но сегодня Дэлглиш не позволил пользоваться кухней даже для того, чтобы вскипятить чайник, пока осмотр места преступления не будет завершен.
— Я вас долго не задержу, — сказал он. — Всего несколько вопросов — и вы можете вернуться домой. Все это наверняка было для вас страшным шоком.
Отец Барнс, по-прежнему не глядя на него, тихо произнес:
— Шоком. Да, это был шок. Мне не следовало давать ему ключ. Сам не знаю, почему я это сделал. Это трудно объяснить. — Его голос, неожиданно низкий, с приятной хрипотцой, позволял предположить, что в этом хрупком теле больше силы, чем можно подумать; не то чтобы его речь свидетельствовала о высокой образованности, но какое-никакое образование дисциплинировало ее, хотя и не лишило окончательно легкого провинциального акцента — скорее всего уроженца Восточной Англии. Он повернулся наконец к Дэлглишу лицом и продолжил: — Они сочтут меня ответственным. Я не должен был давать ему ключ. Это моя вина.
— Вы не несете никакой ответственности, — возразил Дэлглиш. — И прекрасно это знаете — так же как и они. — Ох уж это вездесущее, пугающее, судящее «они». Он подумал, но не сказал вслух, что убийство само по себе вызывает возбуждение даже у тех, кто не был напрямую связан с жертвой и не имеет оснований скорбеть, и что людям свойственна снисходительность по отношению к тем, кто так или иначе поспособствовал занимательному зрелищу. Отец Барнс будет удивлен — приятно или неприятно — тем, насколько увеличится аудитория прихожан на следующем воскресном собрании. — Давайте с самого начала, — предложил Дэлглиш. — Когда вы познакомились с сэром Полом Бероуном?
— В прошлый понедельник, чуть больше недели назад. Он зашел ко мне домой около половины третьего и спросил, нельзя ли ему осмотреть церковь. Конечно, сначала он направился прямо туда, но увидел, что церковь закрыта. Мы бы охотно никогда ее не закрывали, но вы же знаете, какие нынче времена. Вандалы, грабители, взламывающие ящики для пожертвований, ворующие свечи… На северных дверях висит записка, в которой сказано, что ключ находится дома у священника.
— Полагаю, он не рассказывал вам, что делал в Паддингтоне?
— Нет, рассказал. У него друг лежит в больнице Святой Марии, и он приехал навестить его. Но больному как раз делали какую-то процедуру, посетителей к нему не пускали, у баронета образовался час свободного времени, и он вспомнил, что давно хотел осмотреть церковь Святого Матфея.
Значит, вот с чего все началось. Жизнь Бероуна, как и любого занятого человека, полностью зависела от часов. Он освободил немного времени, чтобы навестить старого друга, а это время неожиданно оказалось в его личном распоряжении. Известно, что он интересовался викторианской архитектурой. Каким бы фантастическим ни оказался лабиринт, в который завело его сугубо частное побуждение, по крайней мере его первый визит в церковь Святого Матфея нес на себе печать здравого смысла и «нормальности».