Мельком Евгений Осипович увидел лица незнакомых пожилых людей, прямо, покойно сидящих в креслах с очень высокими спинками, одетых так, как одевались к концу прошлого века в Харькове по воскресеньям состоятельные люди, идя к модному фотографу (его имя, вензеля и адрес фотографии были вытиснены на паспарту золотом).
— Это мои папа и мама, — сказала Валерия Павловна, и Гнедину странно было услышать эти слова из ее уст; наверно, потому, что она сказала не «родители», не «отец и мать», а так вот — «папа и мама». — Не знаю, что мне с ними?.. — Она повертела портреты в руках, положила на край столика, — Они-то уж никому не дороги и не нужны…
— Почему? Нужны, — возразил Гнедин. — Мы с Машей возьмем их и сбережем. — Ему показалось, что Валерия Павловна колеблется. — Зачем оставлять их здесь?
Мгновение она глядела на Гнедина в упор — близоруко, растерянно, растроганно. Потом отвела взгляд, сделала глотательное движение (кожа на шее натянулась и снова обвисла).
— Я и не думала оставлять их, — сказала затем Валерия Павловна ровным голосом. — Я думала уничтожить. Женя, спасибо вам… — Она вложила фотографии в портфель и протянула ему: — Ну, идите.
…На полпути от крыльца к калитке Маша приостановилась вдруг:
— А мне нести… что?
Евгений Осипович покачал головой и опять улыбнулся ей, как тогда, когда бабушка просила не баловать ее.
— Ты будешь идти с пустыми руками, как барыня… Маша торопливо оглянулась на дом:
— Можно тогда, дядя Женя, я одну куклу возьму?
— Возьми, — сказал он. — Я подожду.
Девочка стремглав кинулась в дом и через минуту выбежала в сад, неся, как младенца, «бабу»… Эту «бабу» в широкой, на вате юбке жена сажала когда-то на чайник, чтобы он не остывал в продолжение ужина. А как-то, морозным вечером, когда он вернулся домой с маневров со странным ощущением, что остыла, промерзла голова, Люся сняла с него шлем и надела на него эту «бабу», вобравшую тепло чайника… Она придерживала «бабу» на его голове обеими руками и со смехом спрашивала: «Теперь не зябко? Теперь не зябко?..»
Голова «бабы» с желтыми нитяными волосами и четко нарисованным на чулке лицом выглядела сейчас совершенно так, как пять с лишком лет назад в центре стола, за которым они сидели поздним вечером…
А Маша глядела на свою куклу, радуясь, что удалось захватить ее. Но через минуту, когда она затворила за собой калитку и тут же увидела бабушку, спешащую от дома к калитке, глядящую и машущую ей вслед так (откуда-то она знала это), как глядят и машут в последний раз, она ощутила, что наступил конец. (Бывало, бабушка читала ей разные истории, а потом говорила вдруг: «Конец», и Маша не понимала — что это, почему?.. Ведь что-то же должно быть и дальше?..) И вот теперь всему, что всегда было, наступил конец, а дальше ждало совсем другое и неизвестно что, — она не поняла этого, но почувствовала боль и страх.
Маша оглянулась, и бабушка крикнула ей (они еще недалеко ушли) своим домашним голосом, каким не говорила с ней при людях:
— Что, Махмуд, такой надутый? (Так и мама спрашивала, бывало, и щекотала ее под подбородком душистым увертливым пальцем.)
Маша захотела ответить бабушке тоже громко, но не смогла и только помахала, поднявшись на цыпочки, изо всех сил тяня вверх руку…
Добрый, хороший, чужой человек наклонился к ней и спросил:
— Хочешь, Маша, на руки?
— Нет, — ответила она тихонько и еще помотала головой для ясности и пошла с ним дальше.
На них посматривали встречные. Наверно, они не были похожи на курортников, которые частенько расхаживали с вещами по городу, приискивая квартиру или крышу для первого ночлега, и встречные вскользь соображали, кто же они…
А через неделю множество таких же, как они, людей шагало через город на восток. Жилища их были разбиты немецкими бомбами, и родные у многих из них уже погибли в первых пожарах Отечественной войны.
Гнедин уложил Машу и, когда она, чуть слышно причмокивая, ровно задышала, сам опустился на заранее расставленную раскладушку, произнеся про себя: «Спит…»
В сущности, он мог бы не ложиться в такой ранний еще час, но накануне его испугал Машин крик. Он сидел во дворике с Екатериной Матвеевной и Волей и, прибежав на крик, застал ее сидящей на кровати с открытыми глазами, но еще не проснувшейся.
— Что нам приснилось, что нам приснилось, что там такое привиделось, что за сон дурной?.. — спрашивала, не ожидая ответа, Екатерина Матвеевна и легонько тормошила девочку, как бы стряхивая с нее оцепенение и в то же время убаюкивая ее. Она овевала концом шали Машино лицо, бормотала-напевала тише и тише какую-то невнятицу, а потом смолкла, распрямилась, пошла к двери, и тут Маша сказала: