Выбрать главу

— На всех, в общем… — повторил Леонид Витальевич, и молча они пошли дальше.

Воля понимал, что не сможет защитить Риту, а Леонид Витальевич понимал, что, если немцы схватят Волю и Риту, его вмешательство будет бесполезным. И все-таки они продолжали идти втроем, рядом, как если б могли защитить друг друга…

Неужели все это: немецкие офицеры, завтракавшие на балконе горкома комсомола, пленный красноармеец, спокойно и как бы между делом убитый конвоиром на мостовой, Рита в платье с желтой звездой, шедшая, словно стыдясь уродства, по бывшей Интернациональной, Леонид Витальевич, читавший, задыхаясь, «Слово о полку Игореве», — было на его глазах и в его жизни?..

Неужели в его жизни были день и час, когда на стене здания горкома партии вывесили приказ фашистского коменданта о создании в городе гетто и люди молча читали этот приказ, а потом газету «Голос народа»?..

Неужели это было при нем и с ним и это он читал в «Голосе народа», напечатанном тем самым шрифтом, каким печаталась раньше много лет городская газета, статью о Новом порядке в Европе, в которой подробно говорилось об этом «новом порядке» и совсем коротко о том, что Красная Армия разбита, а время господства большевиков прошло безвозвратно…

Раньше, до войны, Воля иногда фантазировал, представляя себе несчастья, которые могут с ним произойти. Вот он попадает в катастрофу и остается калекой, но потом, неподвижный, проектирует такие дома, что все архитекторы приходят к нему набираться ума и бодрости, проводят свои совещания у его постели… Или он представлял себе (стыдясь того, что воображение рисует ему это), как отец погибает на границе, а его полк берет над ним и матерью шефство. И позже он, Воля, сам служит в этом полку…

Однако были вещи невозможные, он даже в воображении их не переживал. Он, к примеру, не мог стать рабом, прикованным к галере, или продаваемым с аукциона, или приобретаемым на невольничьем рынке. Этого не могло случиться в его жизни, потому что, к счастью, он родился после начала новой эры в истории человечества. Не могла перемениться эпоха, доставшаяся на его долю — советская, послеоктябрьская, — никогда, ни на мгновение такое и в кошмаре ему не мерещилось, и вот он читал, что эпоха эта кончилась. Началась другая. А его — невредимого — окружала жизнь невероятная, невозможная, о которой раньше Рита, пожалуй, в книге не стала бы читать, отложив ее со словами: «Тяжелая очень…» — и эта жизнь становилась его жизнью. И продолжалась, и доказывала, что не снится…

В их доме, в их квартире, в той самой комнате, где еще недавно жили Гнедин с Машей, поселился немец. Уже почти не оставалось в городе домов, в которых не «стояли» бы, как говорили жители, немцы, а их дом все обходили стороной. Но вот вступили и в него…

Воля узнал об этом, придя с базара, куда ходил не за покупками, а за новостями. Продукты были недоступно дороги, но зато над базаром витали слухи, чаще всего абсурдные, реже — правдоподобные. И те и другие иногда позже подтверждались, иногда оказывались выдумкой, но их было много, а новостей в «Голосе народа» мало, и им еще меньше, чем слухам, можно было верить.

Он пришел домой, когда тетя Паша помогала обосноваться немцу. Она делала сейчас то же, что делала, — Воля помнил, — принимая своих постояльцев-командировочных, являвшихся к ней, потому что в тесной гостинице не хватало мест.

На глазах у Воли она пронесла к нему в комнату большую подушку и взбила ее, прежде чем положить на кровать. Немец сказал: «Благодарю». Тетя Паша отвечала: «Не за что».

Затем немец стал перекладывать свои вещи из чемодана в тумбочку. Воля видел это в приоткрытую дверь, оставаясь в коридоре. Немец был средних лет, небольшого роста, в расстегнутом мундире, с лицом простым и усталым. Движения его были медленны и точны. Располагаясь в комнате, он не производил никакого шума. Под конец он достал со дна чемодана какой-то портрет в рамке, гвоздик, молоточек, подошел, примериваясь, к стене, но обнаружил раньше кем-то вбитый, торчащий гвоздь и повесил портрет на него.

Потом вдруг немец досадливо ахнул и схватился за живот. Как раз в это мгновение тетя Паша появилась на пороге комнаты с чистым половиком в руках.

— О, фрау Прасковья, — сказал немец и, страдальчески поморщившись, ткнул себя в живот длинным пальцем, точно указкой.

— Соды, может, выпьете? — спросила тетя Паша.

— Со-да?.. — переспросил немец, разевая рот и поднимая брови.

Тетя Паша обнадеживающе закивала. Не теряя времени, она принесла ему соды в ложечке и теплой воды в кружке.

Немец выпил и прилег на постель.

Минут через пятнадцать ему, должно быть, стало лучше, он пришел в кухню, где сидели Воля с матерью, Бабинец с Колькой, Маша, и снова сказал тете Паше: