Навсегда в душу Хлебникова вошли долгие при керосиновой лампе вечера с дядей Егором. Тот вспоминал войну или рассуждал о разных важных предметах — о природе, о назначении человека, о пользе образования, о свойствах человеческой души, любил поговорить о повадках животных, иногда рассказывал похожие на сказки истории из далекой, не нашей жизни. В деревне, где он, кузнец, был в годы послевоенного разорения работником нужнейшей профессии, ему и вообще внимали почтительно, но в том, что не касалось дела, не слишком к нему прислушивались, в конце концов он прослыл чудаком. А Хлебников, вспоминая его полуфантастические истории, узнавал в них сюжеты знаменитых прочитанных впоследствии книг, претерпевших, правда, существенные изменения. Так, великана Гулливера маленькие работящие люди изгнали в рассказе дяди Егора из своей страны за унизительное к ним отношение. Гулливер, видите ли, принялся командовать ими, приказал обращаться к нему не иначе как «Ваше великанское превосходительство», и эти карлики заставили его убраться — их было много, а он, несмотря на свой рост, был глуповат… Невесть когда книги, ставшие основой импровизаций дяди Егора, сделались ему известными — ныне на чтение у него маловато оставалось времени, только на газеты, которые он читал вслух.
Не забыл Хлебников и его нечастой ласки: проведет разок по голове твердой, как железо, ладонью, отдававшей окалиной, даст легкого щелчка — и это в знак поощрения. Не забыл и подарков в праздники: сладких, ядовито-лилового цвета шариков-конфет, каменных, не раскусишь, пряников, пользовавшихся, однако, большой популярностью. Один раз дядя Егор сунул ему глиняную свистульку в виде баранчика, в другой раз привез из райцентра дешевенькие акварельные краски и кисточку; Хлебникову они чрезвычайно полюбились: семь разноцветных кружочков — крохотная радуга на белой, причудливо вырезанной картонке с дырочкой для большого пальца, чтобы удобнее держать, даже жалко было размазывать эти кружочки влажной кисточкой. Хлебников взял краски с собой, когда уезжал из села, они сохранялись у него и до недавней поры. Егор Филиппович напутствовал его такими словами: «Ничего, сынок, не проходит… Неправильное это утешение, что все, мол, проходит. От каждого нехорошего дела след на душе остается, И не выскребешь тот след, не замажешь. Оттого и душа калечится, как в мозолях делается… Потому пуще всего совесть береги».
…А узнать Егора Филипповича сейчас, в зальце суда, было уже трудно: за те три года, что Хлебников не наведывался домой — каждый год собирался поехать, и все не получалось, — старик страшно одряхлел. Он стал как бы ниже ростом, ссохся, пепельно-серая борода его просквозила, слезились глаза в розовых воспалившихся веках. Изменилась и названная сестра Хлебникова, старшая дочь Егора Филипповича Настя — теперь ей было уже около сорока, — раздалась в ширину, и ее молочно-белое лицо сделалось шарообразным. Под мышкой она держала фанерный, перевязанный бечевкой ящичек, который покупают для посылок.
Первой мыслью Хлебникова было сделать вид, что он не заметил их — Егора Филипповича и Настю, и прошмыгнуть мимо. Но он устыдился, да такое было и невозможно: они уже встретились взглядами. И он пошел навстречу этому свиданию, сопровождаемый конвоирами, — навстречу своим самым счастливым воспоминаниям, а сейчас самому большому наказанию. Но шагал довольно бодро и натужно улыбался, силясь прикрыть свой ужас, Егор Филиппович, опираясь на кривоватую свежеоструганную палку, зашаркал к нему из своего ряда; раскачиваясь по-утиному, двинулась Настя. И все трое сошлись в проходе, там и встали. Хлебников нарочито приподнятым голосом проговорил:
— Ну, привет!
Его руки, заложенные за спину, как полагалось арестанту, инстинктивно дернулись, потянулись обнять своих, но он опомнился.