— У Кати вы были? — тихо, быстро спросил Хлебников. — Мне об ней и спрашивать страшно… Она как? — Несмотря на терпение милиционеров, следовало, однако, торопиться кончать разговор.
— Были, были… — Настя плакала, размазывая пальцами слезы по щекам. — Неживая сделалась Катерина. Ничего не говорит, как мраморная сделалась… Ой, Санька, чего ты сделал?! Юльевича зарубил, Катерине жизнь сгубил… и себя не пожалел.
Она протянула ему фанерный посылочный ящичек.
— На вот, я собрала тебе: сахар, сухари, краковская колбаска. Копченой не достала.
Но тут один из милиционеров решительно вмешался:
— Нельзя так-то гражданка! Только в установленном порядке.
Он назвал адрес, дни и часы приема передач, потом тронул Хлебникова за плечо.
— Свидание также можете получить в установленные дни.
И Хлебников заспешил:
— Вы уходи́те, уходи́те! Я буду писать, и вы мне тоже… А сейчас уходите, зачем вам тут?
Егор Филиппович подался к нему, качнулся, переступая…
— Не увидимся больше, сынок!.. — Прошепелявил он. — Плохой я стал. А ты живи, жизнь — она везде… А я тебе не судья… Я никому больше не судья. Ты живи, сынок!
Он виновато, просительно смотрел своими закисшими голубенькими глазами в красных, как у кролика, воспаленных веках.
— Можно мне попрощаться? — спросил Хлебников у милиционера.
Тот не ответил, но отвернулся. И Хлебников лицом ткнулся в жиденькую бороду старика, в воротник полушубка, пахнувшего знакомым с детства запахом бараньей овчины и махорки. Потом поцеловал Настю в мокрую, соленую щеку.
Через три-четыре шага он обернулся: батя и Настя стояли там же, где расстались с ним. Егор Филиппович все кивал; зареванная Настя смотрела вслед с полуоткрытым ртом, как в изумлении.
А Хлебникова у дверей в коридор ждала новая встреча.
— Саша! — истошным криком окликнул его встрепанный мальчуган в распахнутом пальто, открывшем тонкую голую шею.
Хлебников рассеянно, как бы не узнав, кивнул — он еще не справился с собой после прощания.
— Саша, я все равно… Ты не думай, что я… — выкрикнул с легкой грузинской интонацией мальчик. — Если ты его… значит, он заслужил.
— Ты?.. Ираклий?! — Хлебников на мгновение приостановился.
— Я, я!.. Я все равно за тебя!
Мальчик продирался к нему напрямик, раздвигая стулья.
— Ты за меня, а я за тебя — полный порядок, — возвысил голос Хлебников. И вдруг невесть с чего подмигнул: то ли он считал, что ничего чрезвычайного, не происходило, то ли хотел утешить приятеля.
И мальчик, которого звали Ираклием огорошенный, умолк. Хлебников уже на ходу кинул:
— Гляди веселей! Напишешь, как там у нас во дворе, и вообще… Еще увидимся.
Он зашагал дальше в обществе своих конвоиров. А на смуглом, девичье-нежном лице Ираклия долго еще оставалось выражение преданности.
— Ну, какие будут мнения? — спросил судья Иван Захарович Анастасьев и поглядел на заседателей: Аглаю Николаевну Бирюкову, заведующую сберкассой, и Антона Антоновича Коробкова, строителя, бригадира каменщиков. Не рассчитывая на немедленные ответы, он отвернулся и взглянул в окно.
Снег перестал падать, но по стеклам еще струилась влага, и в доме напротив освещенные окна растекались; глубоко в этом потоке дрожали коралловые маячные огни на башнях многоэтажного дома на площади Восстания…
ВТОРАЯ ГЛАВА
Ираклий Коробков, ученик седьмого класса, познакомился с Хлебниковым, когда ничто еще не предвещало этих ужасных событий. И Хлебников сразу же завладел его симпатией, а вскоре совсем подчинил его себе, став его духовным опекуном.
Была на редкость теплая середина октября. Дождь, шумевший всю ночь, перестал на рассвете, небо очистилось, и то памятное, осеннее утро напоминало раннюю весну. В полуоблетевших кронах тополей по-мартовски сквозила неяркая небесная голубизна, и будто весенняя светлая эмаль была разлита в лужицах на влажном засиневшем асфальте.
Ираклий, привлеченный разноголосым шумом во дворе, вышел на балкон. Отсюда, с высоты четвертого этажа, он видел весь двор — свой, знакомый в каждом уголке просторный, обычный для новых московских районов двор, ограниченный тремя высокими жилыми корпусами, с тополиной рощицей в центре, с беседкой для любителей домино и с гигантским алым деревянным мухомором на детской площадке. Пустоватый в рабочие дни, оживлявшийся в выходные, двор в это воскресенье был полон движения и шума. Пробежали непричесанные женщины, оторвавшиеся от плиты, от стирки, и их цветастые халатики распахивались и вздымались за спинами, как ситцевые крылья. Из подъезда напротив выскочил кто-то в пижаме и пустился вдогонку за женщинами, хлопая, как в ладоши, спадающими шлепанцами. Бежала звонкая мальчишеская вольница; быстро, с деловым видом прошел отец семейства в наспех накинутом пиджаке — казалось, была объявлена тревога. Люди устремлялись в одном направлении, на край двора, к бойлерной. И там перед пологим бугром, на котором игрушечно пунцовел этот омытый недавним дождем кирпичный домик с ярко-зеленой дверцей, собралось уже человек пятнадцать — двадцать. Они молчали, словно бы чего-то выжидая, но их количество росло. В переднем ряду голосили застрельщики: