Выбрать главу

— Тамара, — взывал он, силясь перекричать бурю, бушевавшую вокруг. — Вас так и зовут — Тамара?.. Подождите! Останьтесь!

Она обернулась, отозвалась, как издалека:

— Меня зовут Мариам.

— О, это прекрасно!

Он добрался наконец до нее и уцепился за стойку.

— Но куда же вы?.. Мариам!

— Я? Никуда… — Она улыбнулась ему. — Мы еще не скоро закрываемся.

И его опять грубо оттеснили от стойки.

— Заходите к нам, — еле слышно дошел до него протяжный ее голос. — Заходите пораньше, когда у нас свободнее.

Было удивительно, что она и сейчас оставалась такой же свежей, летящей.

Уланов возвращался домой пристыженным: хмель соскочил с него. Но «заходите, заходите» все повторялось, как эхо, в его ушах, и он пытался сопротивляться: «Нет уж, ваш кабацкий праздник отвратителен, — говорил он себе. — Да и к чему это может привести? Пора уже быть умнее». Он подумал о своей жене, о том, что недолго ждать ее возвращения. Конечно, за годы совместной жизни они оба давно утратили то первоначальное чувство, что привело их некогда друг к другу, но ведь выросло нечто другое и, может быть, более важное…

Уланову совсем недавно перевалило за пятьдесят — за  в с е  пятьдесят! И это было похоже на нападение из-за угла: оказалось, почти неожиданно, что большая и главная часть жизни прожита уже, а с нею миновали лучшие упования. Уланов отказался даже от так называемого творческого вечера в Доме литераторов, убоявшись итоговых высказываний — пусть и в форме юбилейных величаний, они мало чем отличались от гражданской панихиды. Трудно было признаться себе самому, что то малое — как ныне ему виделось, и уже полузабытое — есть весь его полувековой актив. В прошлом, в воспоминаниях, еще согревала Уланова его военная юность со всей жестокостью ее усилий, страданий, потерь, но и с чистотой полного отказа от себя, с ни с чем несравнимым солдатским товариществом. Потом было уже слишком много суеты; были, конечно, и радости возвращения домой и первых успехов, быстро, впрочем, поблекшие. И гораздо больше — мелких обид, унизительных хлопот. А особенно огорчительным стало то, что в конце концов он подчинился всем требованиям этого профессионального литературного бытия, принял «правила игры» как нечто само собой разумеющееся. И уже не задумывался над происходящим с ним, сидя в издательских приемных или поддерживая разговоры о том, кто куда должен быть назначен в литературном руководстве, ловя слухи и пересказывая редакционные анекдоты… А тем временем незаметно истончались и рвались необходимейшие, как бы нервные связи с жизненной правдой, в которой жили, делали свое каждодневное дело тьмы и тьмы людей в их неприкрашенном мире. И было непростительно, что он, писатель, так долго не замечал собственного островного существования.

Ныне он пребывал как бы в ожидании: если не теперь, то когда же произойдет наиважнейшее, что было ему как будто суждено?! В тяжелые годы, на долгих маршах и на коротких привалах или в батальонном медпункте, в задымленной — не разгоралась сырая осина — избе, где он, раненный, оглохший, лежал на сырой соломе, на полу, а в разбитом окошке трепетали отсветы боя, в его голове роились не то мечтания, не то счастливые сны… А сегодня его, благополучного, пугало то, что он обманулся тогда в предощущении необычайного, того, что обязательно должно было «…там, за гранью непогоды», засверкать в его жизни, что сразу осветило бы ее смысл, — большой книги, большой любви — еще раз, большой любви!.. Или уже до конца своего срока ему предстояло лишь повторять в иных вариантах написанное им ранее, да скучать на собраниях коллег-прозаиков, да водить жену на просмотры заграничных фильмов… И все! — финиш, конец, последняя катастрофа, и — коротенький некролог в «Литературной газете». Неужто же он, Уланов, и вправду был обманут, точнее, самообманут?! Все труднее ему писалось — вот проклятье! Работа над очередным романом, начатая около двух лет назад, шла туго, с бесчисленными переделками, с подавляемым желанием бросить ее. И призрак самой страшной болезни писателя — бесплодия! — витал уже перед ним… Не дай бог, думал Уланов, объяснять свое литературное несовершенство какими-то более или менее внелитературными соображениями: «примут — не примут», «напечатают — не напечатают», как руководствовались иные из его собратьев; ведь вчерашние, первые свои книги он писал свободным от этих соображений. И Уланова охватывало лихорадочное ожидание словно бы еще одного «завтра» — «завтра», которое сегодня всем нам помогает добиваться чего-то большего, много трудиться и верит, и с легким сердцем стареть, безотчетно уповая на то, что завтра вернется победительная молодость… Во всяком случае, следовало ближе встать к людям рождения пятидесятых, шестидесятых годов. Это было закономерно, ибо молодежь владела будущим и в ней одновременно сконцентрировался итог прошлого… Но она-то и виделась загадочной…