— Но почему же он не тронул девочку?
— Знаете, я всё больше прихожу к выводу, что это был один из её сумасшедших поклонников. Тайно следил, установил место свидания, устранил соперника — как это бывает в пошлых мелодрамах, а на неё не поднялась рука. Там, наверное, есть следы другого мотоцикла, или примятая трава рядом, или обломанные ветки. Я не верю в чудеса, лейтенант, хотя в этом мире многое необъяснимо. Не ангел же мститель спустился с неба, чтобы покарать этого мальчишку.
— Никаких следов, — тихо сказал лейтенант. — Не сбита роса, не обломаны ветви, только потухший костёр и белый цветок в крови. Никаких следов…
Желтоволосая доживает последние дни, и я всё же хочу обрадовать её своим присутствием. Я не мщу ей, я только возвращаю назад боль, боль, которую испытывала я, когда она провожала меня в землю, и руку мою оттягивало любимое гранатовое ожерелье, так заботливо уложенное в гроб Возлюбленным моим… Мне тогда принадлежало только ожерелье — ныне мне принадлежат и дом, и сад, и небо над садом, и мой Возлюбленный. Только он ещё не знает об этом. Лучистая садовая вселенная приняла меня мягко и ласково, для неё я — один из цветков, затерянных в глубинах её галактик, снеговая хризантема, пришедшая из дальней-дальней дали, из золотого китайского века, когда превыше всего ценили совершенство.
Даже жестокость была совершенна в этом веке, отличаясь небывалым доселе изяществом и чистотой, и радостно было принять её, и сделать смерть свою произведением искусства не менее удивительным, чем ветка вишни в росе, чем закат сквозь кленовые ветви, чем беседка, нагретая поздним солнцем. Но моя смерть не была произведением искусства, не светом и воздухом, не пространством кипучего моря или заповедного озера веяло от неё, а неизбывной тоской, более глубокой и неподвижной, чем провалы ада… Я и не успела её вкусить, я очнулась в новой жизни в цветочной плоти, а сейчас собралась её скинуть, как надоевшую одежду, скинуть и засветиться, запылать в новой плоти. Человеческой…
Мука была неотступна и казалась бесконечной, но бесконечнее всего были вечера, страшные, длинные, золотые. Их необъятные лучи пронизывали воздух. А ей казалось — её тело, её сердце и каждую малую клетку больной, измученной плоти. Её пугал птичий щебет, блеск росы на листах, шелест ветра в широких вершинах, даже самое малое трепетание листа подорожника вселяло в неё тягучий, непонятный страх. Пару раз она плакала глубоко, навзрыд, ибо почудились ей шаги и голос сына на крыльце… Она выбежала на голос, как была — в исподнем, и зашлась в рыдании, когда поняла, что понемногу, исподволь начинает сходить с ума.
Она боялась оставаться и в комнате. Ей казалось, что низкий дом, будто карточный, в любую минуту сомнёт чья-то чудовищная рука, и она погибнет под обломками, и, самое страшное, даже там, за гробом, будет длиться эта непередаваемая мука длинных золотистых вечеров.
Сегодняшний вечер был не похож на те, мучительные, и она устало подумала, что, может быть, кто-то свыше решил сжалиться над ней и предназначенный ей глоток боли развеять в холодеющем воздухе. И она решила принять этот вечер, и вышла на крыльцо в цветастом цыганском халате и синих чунях на босу ногу, вдыхая запах недавнего дождя и острый запах неведомых цветов. Сердце больно закололо, в висках застучала кровь, и некий взгляд почудился ей из сада, странный взгляд, глубокий, долгий, выжидающий.
Так внезапно пришли на ум эти томительные строки, и она, похолодев, вспомнила, откуда они… Из того проклятого, зеленого, с золотым тиснением сборника японской поэзии, который, говорят, до последнего дыхания не выпускала из рук та, что покончила с собой в этом доме. Они сожгли тогда в том знаменитом костре не все книги, и недавно этот томик попался ей на глаза, и она вскрикнула, как от присутствия некоего чудовищного существа, а сегодня полными ужаса глазами всё утро разглядывала лёгкие замшевые лодочки, словно в ожидании прежней хозяйки кокетливо прислонившиеся к ножке кровати. Запихав их в полиэтиленовый пакет, она отнесла их к мусорной яме на стыке двора и улицы и забросала жёсткими палыми листьями.
«Их сожгли, — тупо думала она, глотая колкий осенний воздух. — Их сожгли, как же…»
Ответа не было ни у неё, ни у Хозяина, который, наглотавшись снотворного, тяжело, болезненно спал вторые сутки, намотав на пальцы вишнёвое ожерелье.
— Всё о ней… — обречённо подумала она, на краткое время забыв даже погибшего сына. — Дом переполнен памятью о ней, он вот-вот рухнет от этой памяти, везде её горький, тяжёлый, как из пыльного шкафа, аромат, я задыхаюсь…