Услышав, что дочь Корнелия вышла из своей комнаты, он целует Ирену (осторожно, чтобы не опрокинуть поднос) и поднимается. Любит ли профессор фондю, хочет знать Ирена.
— Спроси у него, — говорит он, и уже у дверей: — Ты позвонишь?
Последний вопрос вот уже полтора десятка лет входит в их ритуал прощания. Для такой дружной пары разлука на целый рабочий день слишком длительна. Ее необходимо прервать телефонным разговором, о точном времени которого условиться трудно, поскольку работа Ирены не поддается регламентации.
Нерешенным остается и вопрос, присутствовать ли Ирене на церемонии. Трое польских специалистов по торговле фруктами, которых она опекает как переводчица, отнимают у нее очень много времени. К тому же она не знает, что было бы Тео приятнее. Он рад бы сказать ей это — она ведь должна соответственно одеться, — но он и сам не знает.
Они снимают квартиру в пригороде, по названию которого, куда входит имя одного монарха, можно определить время его основания. В небольшом особняке господина Бирта на Вальдштрассе, неприметном доме с двускатной крышей и центральным отоплением, они из четырех комнат занимают две. Кухня, ванная и уборная у них общие с господином Биртом. Сад тоже к их услугам; работать в нем им не нужно, они должны только восхищаться им. Но эту обязанность Ирена выполняет за всех троих. Никаких споров с домовладельцем у них не бывает, прежде всего благодаря ей. Он очень расположен к Ирене. Тео еще не встречал человека, который не был бы расположен к ней.
В маленькой комнате живет Корнелия. Другая, со стеклянной дверью на террасу в саду, служит родителям спальней и гостиной. Здесь стоит и письменный стол Тео. Ему хорошо работается, когда Ирена в комнате, даже если она включает телевизор. Ей хорошо спится, когда он работает — вечером, ночью или утром. У нее крепкий сон. Когда он ложится к ней под одеяло, она довольно мурлычет, подсовывает свою руку под его плечо и продолжает спать. У них только одна кровать — не из-за экономии или тесноты, а просто потому, что им только одна и нужна.
Одно из тех правил, какие складываются за долгую супружескую жизнь, состоит у них в том, что одевается каждый в одиночестве. Поскольку им редко приходится вставать одновременно, они не привыкли показываться друг другу в нижнем белье. Поэтому и сейчас он, с неготовым докладом под мышкой, отправляется через прихожую в комнату Корнелии.
Там в оконной нише стоит рабочий стол. Тео отодвигает в сторону книги, письма и пластинки, раскрывает свою папку и безрезультатно пытается сосредоточиться. Дом слишком звукопроницаем. В гостиной дряхлые ампирные часы хрипло бьют девять раз. Значит, половина восьмого. В его присутствии Корнелия демонстративно затыкает себе уши при этих звуках; она подозревает, что этим памятником старины, всегда старающимся опередить время, которое он должен показывать, отец дорожит лишь из-за моды. Она не верит, что он любит их потому, что их любил его отец, получивший их от своего отца.
Ирена не жалуется на часы, терпит их ради Тео, но единственное их достоинство видит в том, что шум их подчеркивает окрестную тишину, нарушаемую только в конце недели, когда берлинцы устремляются на лоно природы. Но это радостный шум, и он никогда не мешает Ирене. Веселые люди ей симпатичны. Серьезность она признает лишь как следствие взволнованности или воодушевления. К грустным, равнодушным или унылым людям она бывает несправедлива. Когда иностранцы, с которыми ей приходится общаться, тоскуют по дому или их угнетает непривычный климат, она, само воплощение приветливости, должна принуждать себя к ней. Когда дочь какой-нибудь пустяк возводит в проблему, она считает это неприличным. Раз уж не можешь быть веселым (а кому это может быть невесело — в наше время, в нашей стране), то хотя бы держись весело. Она ведь умеет это, всегда умела, если не считать той давней поры, когда была с Паулем.
Но о тех временах она думает редко, и уж во всяком случае не сегодня, когда хочет встретиться с ним как можно непринужденнее. Она хочет насладиться этим днем, как всяким другим, от начала до конца, насладиться кофе, медом, сигаретой, солнечным светом, ванной, своим отражением в зеркале, когда вытирается, видом своей кожи, которая и зимой не белая, а после первой солнечной ванны становится золотисто-коричневой, как те булочки, что Тео уже успел принести. Она смуглянка и, конечно, гордится этим так же, как иные гордятся бледностью, толстыми ногами, худыми ногами и как сама она когда-то гордилась своей грудью, после чего ее гордость вовремя перешла на другие, менее подверженные изменениям части ее небольшого тела. Обеими руками она придает груди прежнюю форму, невольно начинает смеяться над собой, но находит, что смех ее красит, и смеется теперь уже по этой причине, смеется, покуда не кажется себе глупой, хотя вообще-то, подкрашиваясь, никогда не смеется: это работа серьезная. Она считает своим долгом нравиться людям, да и вообще делает почти все в угоду другим, в отличие от мужчин, которые утверждают, что делают все ради так называемого дела, и при этом растут в собственных глазах. Как будто дела важнее людей! Тео радуется ее приправленному альтруизмом тщеславию, но позволяет и ей посмеиваться над его тщеславием, которое он называет сознанием долга.