С тех пор как начались его неудачи, его угнетало присутствие любого человека, над которым он не чувствовал своего превосходства. А не чувствовал он своего превосходства ни над кем, кто претендовал на то, что знает что-то лучше, чем он. Претендовали же на это все, кто о нем заботился. У каждого была своя должность, и каждый считал своим правом и обязанностью поучать его. Избегая поэтому таких людей, он общался лишь с теми, кто не мог толкать его вперед. Необходимое признание он находил лишь у тех, кто был глупее его. Он ни к кому не питал доверия, и никто не питал доверия к нему. Попадая в общество людей умных, тонких или притворявшихся тонкими, он становился неуклюжим, робким. Хороший рассказчик, он тускнел в их среде, чувствуя, что им интересны не значительные истории, а значительные имена, а их он не знал. Иронии не понимал, от цинизма терялся. О вещах, которые его восхищали, он не мог говорить, так как знал, что любой контраргумент нанесет ему страшную рану. Вкусную пищу, которую он очень ценил, ибо редко до нее дорывался, отравляли удачные шутки сотрапезников. Даже насладиться тайным высмеиванием более удачливых он не мог, потому что находил их смешными лишь задним числом. Он жаждал похвал и, не получая их, злился на преуспевших. Пытался писать сатирические книги, но они получались столь же несатирическими, как книга евангелистов. Чтобы оправдать свою скованность, он убедил себя, что тщеславен, — и стал тщеславен на самом деле.
Кого тут обвинять? Людей, которые заботились о нем, поучали, наставляли его? Преуспевающих, более удачливых? Или посадить на скамью подсудимых своего отца рядом с Тео и Иреной — отца, который не был ему отцом, того молодого человека в хаки, более молодого, чем сам он сейчас, который раз в год приезжал к ним на две недели, а потом неожиданно остался навсегда и командовал, как хотел, семьей, а однажды утром приказал бежать в Берлин, где Пауль долго не выдержал. Нет, тот не виновен по существу обвинения; к делу, которое сейчас разбирается, он непричастен. Непонятным образом он был когда-то мужем матери Пауля, но быть отцом так и не научился. Он успел потом завести и настоящих детей, присылал иногда посылки. Пауль благодарил и сам себе казался смешным, когда писал в начале письма: «Дорогой отец!» Если бы тот не ушел в свое время, должен был бы уйти Пауль.
А как обстояло дело с обвиняемым Пройсом? Он первый дал Паулю, работавшему тогда трактористом в МТС, задание написать репортаж. Пауль написал его за два выходных дня, за два следующих пропил гонорар, примерно равный месячной его зарплате, а еще через неделю приехал в Берлин, чтобы призвать Пройса к ответу. Ибо хотя репортаж и появился под его, Пауля, именем, он был так ловко сокращен и обработан, что критика превратилась там в похвалу, скепсис — в оптимизм, и товарищи по работе справедливо назвали Пауля лжецом. Слесарь гаража, ругавшийся из-за недостатка запчастей, говорил там простыми, но приличными словами об улучшении снабжения, директор обвинял в нехватке жилищ не строительную организацию, а западногерманский империализм. Остались шустеровские описания рабочих процессов, пейзажей, людей, описания, за которые его сперва коротко и горячо похвалил главный редактор, потом — подробно и профессионально — Пройс. Это превратило лихорадку возмущения в перемежающуюся лихорадку, которая вспыхнула с новой силой, когда пилюля похвалы перестала действовать. Пауль был достаточно наивен, чтобы предположить, что его сведениям не верят, и все старался доказать правдивость того, что он написал.