Выбрать главу

Пауль даже не спрашивает, почему она так сказала, он продолжает говорить о себе, о богатстве своего опыта и скудости средств его выражения, пока не открывается дверь террасы и не выходят танцующий Краутвурст, хозяйка дома и гости — все, кроме фрау Краутвурст и Либшера; потягиваясь, как после сна, они с шумом вдыхают свежий воздух.

Когда Корнелия и Пауль вступают в освещенную полосу, разговор идет о прохладе ночи, о прошедшей зиме, о весне, а потом Тео увлекает Пауля в сад и начинает с ним прогулку по пятиминутным кругам, Корнелия же обнимает, на этот раз без слез, свою нежную мать, которую это не радует, а пугает, потому что она неверно истолковывает жест дочери.

Видимо, в юности Ирена начиталась плохих романов. Иначе как объяснить, что она боится сейчас услышать слова: «Я только что обручилась с Паулем» или другую подобную глупость.

21

— Я сказал об этом Паулю, — говорит Тео, — тогда в саду, когда вы все были на террасе.

Значит, примерно час назад.

И сейчас, ровно в два часа ночи, если ампирные часы на комоде врут, как обычно, муж повторяет то, что сказал в саду бывшему другу, — повторяет жене, которая уже лежит в постели, не вытянувшись, а приподнявшись и подобрав ноги, то есть в такой позе, когда можно курить, поставив пепельницу на колени, и смотреть на мужа, шагающего взад-вперед перед кроватью. И поскольку верхняя часть туловища опирается на высокое изголовье кровати, нельзя упасть от испуга, когда муж сообщает, что он сказал Паулю, а сказал он ему правду.

Ирена уже умыта, прибрана, причесана. Если бы не блеск ночного крема на лице, можно было бы подумать, что прием только еще должен начаться, торжественный прием, даже бал, к которому вполне подошла бы в качестве платья ночная рубашка.

Тео еще полностью одет, он в костюме и галстуке. Рубашка, ботинки, складка на брюках еще хорошо выглядят, чего нельзя сказать о нем самом. После ухода гостей лицо его побледнело и начинает увядать. Круги под глазами темнеют, морщины становятся глубже, хотя после его речи казалось, что все это уже дошло до предела. Не ведь известно: лишь когда напряжение позади, изнуренность сказывается в полную меру.

И желудок на этот раз все откладывал свой неизбежный бунт. А теперь на атаки, которые в течение дня велись на него, он начинает отвечать контратаками. Он словно бы расширяется, каменеет, давит на легкие и на сердце, затрудняет движения гонит к горлу жгучую кислоту и тошноту.

Слегка наклонившись вперед, Тео ходит по комнате, туда-сюда, туда-сюда, правая его рука прижата к желудку, левая — ко рту, словно он ждет облегчающей отрыжки, а ее все нет. Облик его никак не назовешь гордым, и если бы волнения дня не требовали заключительного разговора, он бы поостерегся предстать в таком виде перед Иреной и шагал бы взад-вперед от боли на кухне. Он не из тех мужчин, что выставляют свои страдания напоказ, вызывая стонами и жестами успокоительную жалость.

У Ирены другие заботы, большие, самые большие за последние семнадцать лет. Ибо она должна сказать ему то, что скрывала почти всю супружескую жизнь, скрывала не только от мужа и, конечно, от дочери, но и от самой себя. Факт, который постоянно угнетал ее, ей удалось упрятать в такую темную даль, что он был недостижим для лучей сознания, покуда неожиданная опасность не залила его ярким светом.

Ирена еще продолжает болтать о вечере, о гостях, о том моменте, когда алкоголь растопил у них лед приличий. Она знает, что ее отвлекающая болтовня благотворно действует на Тео, если попутно показывать свою заботу о нем вопросами о его состоянии. Никак не решить, говорит она, заслуживает Краутвурст насмешки или сочувствия, и в конце концов ничего не остается, кроме как любить его, как любят ребенка. Фрейлейн Гессе, напротив, она находит человеком цельным и симпатичным — что ей, Ирене, нетрудно, поскольку она вполне уверена в Тео. Когда она бранит Либшера, Тео считает себя обязанным заступиться за него. Но и он находит сегодняшние разговоры довольно пустыми, прямо не верится, что их вели люди, чьи головы набиты умными мыслями. Ирена предлагает изобрести аппарат, записывающий не звуки, а мысли, которых умные люди не высказывают и не печатают.

Они говорят, конечно, и о Пауле, о том, что он когда-то обещал, но чего на поверку не выполнил, причем Ирена судит суровей, чем Тео, которого собственная неудача заставляет быть справедливей к другим. Чтобы судить о жизни другого человека, считает он, нужно быть не только его двойником, но и прожить его жизнь. Ведь когда кому-нибудь, как ему Пауль в саду, рассказываешь свою жизнь, все скорей затемняется, чем проясняется, потому что рассказать можно не то, что произошло, а только то, каким теперь видится происшедшее. А для выражения чувств и вовсе нет общепонятного способа; тут каждый — чужестранец для другого и говорит на языке, для которого нет ни словарей, ни разговорников.