ЮЗ
Р а з в е нельзя было нам положиться:
мне— на тебя,
а тебе — на меня?
Сизый мой брат,
я прошу хоть дробины,
зависть мою запоздало кляня,
но в наказанье мне люди убили
первым — тебя, а могли бы —
меня...»
1974
О т ц о в с к и й слух
·
М. и Ю. Колокольцевым
Портянки над костром уже подсохли,
и слушали Вилюй два рыбака,
а первому, пожалуй, за полсотни,
ну а второй —
беспаспортный пока.
Отец в ладонь стряхал с щетины крошки,
их запивал ухой,
как мед густой.
О почерневший алюминий ложки
зуб стукался —
случайно золотой.
Отец был от усталости свпнцов.
На лбу его пластами отложились
война,
работа, вечная служивость
и страх за сына —
тайный крест отцов.
Выискивая в неводе изъян,
отец сказал, рукою в солнце тыча:
«Ты погляди-ка, Мишка,
а туман,
однако, уползает... чКрасотища!»
Сын с показным презреньем ел уху.
С таким надменным напуском у сына
104
глаза прикрыла белая чуприна —
мол, что смотреть такую чепуху.
Сын пальцем сбил с тельняшки рыбий глаз
и натянул рыбацкие ботфорты,
и были так роскошны их заверты,
как жизнь,
где вам не «кбмпас», а «компас».
Отец костер затаптывал дымивший
и ворчанул как бы промежду дел:
«По сапогам твоим я слышу, Мишка,
что ты опять портянки не надел...»
Сын покраснел мучительно и юно,
как будто он унижен этим был.
Ботфорты сиял.
В портянки ноги сунул
и снова их в ботфорты гневно вбил.
Поймет и он —
вот, правда, поздно слишком,
как одиноки наши плоть и дух,
когда никто на свете не услышит
все, что услышит лишь отцовский слух...
1973
Нет, мне ни в чем не надо половины!
Мне дай все небо! Землю всю положь!
Моря и реки, горные лавины
мои — не соглашаюсь на дележ!
Нет, жизнь, меня ты не заластишь частью.
Все полностью! Мне это по плечу!
Я ие хочу ни половины счастья,
ни половины горя не хочу!
Хочу лишь половину той подушки,
где, бережно прижатое к щеке,
беспомощной звездой, звездой падучей,
кольцо мерцает на твоей руке...
1963
105
РОДНОЙ
СИБИРСКИЙ
ГОВОРОК
В. Артемову
Родной сибирский говорок,
как теплый легонький парок
у губ, ког«аа мороз под сорок.
Как омуль, вымерший почти,
нет-нет, он вдруг блеснет в пути
забытым всплеском в разговорах.
Его я знаю наизусть.
Горчит он, как соленый груздь.
Как голубика — с кислецой
и нежной дымчатой пыльцой.
Он как пропавшая с лотка
черемуховая мука,
где, словно карий глаз кругла,
глядишь, — и косточка цела.
Когда истаивает свет,
то на завалинке чалдоиочка
с милком тверда, как плосколопочка:
«Однако, спать пора — темнет...»
А парень дышит горячо.
«Да чо ты, п а р я!» —« Я пичо...»
«Ты чо — немножечко тово?
Каво ты д е л а т ь?» — «Иикаво».
«Ты чо мне, паря, платье м я т ь?»
«А чо — сама не понимать?»
И на сибирском говорке
сердечко екает в руке
сквозь теплый ситец, где цветы
горят глазами темноты.
И вновь с чалдоночкой-луной
в обнимку шепчется Вилюй,
и лиственннчною смолой
тягуче пахнет поцелуй,
и вздох счастливо виноват:
«Задаст мне мать... Уже светат».
106
Родной сибирский говорок,
меня ты, паря, уберег
от всех прилизанных речей
из гладких ровных кирпичей,
где нет наличников резных
и голубятен озорных,
как над тобой, моя изба,
как над тобой, моя судьба.
Я был во всем огромном мире
послом не чьим-нибудь — Сибири,
хоть я совсем не дипломат.
И до конца — в ответ наветам —
сибирским буду я поэтом,
а тот, кто мне не верит в этом,
что ж — тот ничо не понимат!
1973
никто
и ничто
Дымятся избеночки нехотя,
и ветер играет в лото
бензинными бочками в Эконде,
что значит «Никто и Ничто».