Какое название страшное,
но д а ж е и в этом селе
Эвенки, пришельцев не спрашивая,
себя называли: «илэ».
«Илэ» — человек,
а не что-нибудь,
и было то слово
в чести
в продымленном
чуме, заштопанном
иглою из рыбьей
кости.
Но Золушкой мира проклятого
ты мечешься, еле дыша,
как Сонечка Мармеладова,
униженная душа.
107
И, как Мармсладову Сонечку
в лицованном жалком пальто,
позор убеждать потихонечку
людей: «Вы никто и ничто».
В трущобах Манилы и Гарлема
в глазах выражение то,
как будто бы в лица им харкнули:
«Вы кто? Вы никто и ничто».
Какое похмелие мрачное,
вновь дернувши граммчиков сто,
добавить пять раз по сто граммчиков,
скуля «Я никто и ничто».
Весьма утешение спорное
быть трусом, но скромным зато:
«Что сделать могу я в истории?
Кто я? Я никто и ничто».
Философы столькие трудятся,
но вновь предлагают не то...
Пока в нас ничто не пробудится,
Мы будем и вправду никто.
1973
ОПЯТЬ НА СТАНЦИИ ЗИМА
(ОТРЫВОК)
Боюсь, читатель, ты ладонью
прикроешь тягостность зевка.
Прости мне кровь мою чалдонью,
но я тебе опять долдоню
о той же станции Зима.
Зима! Вокзальчик с палисадам,
деревьев чахлых с полдесятка,
в мешках колхозниц — поросята,
и замедляет поезд ход,
108
и пассажиры волосато,
в своих пижамах полосатых,
как тигры, прыгают вперед.
Вот по перрону резво рыщет,
роняя тапочки, толстяк.
Он жилковатым носом свищет.
Он весь в поту. Он пива ищет
и не найдет его никак.
И после долгого опроса,
пыхтя, как после опороса,
вокзальчик взглядом смерит косо:
«Ну и дырища! Ну и грязь!»
В перрон вминает папиросу,
бредет в купе, и под колеса,
как в транс, впадает в преферанс.
А ведь родился-то, наверно,
и не в П а р и ж е, и не в Вене,
а, скажем, где-нибудь в Клинцах,
и пусть уж он тогда не взыщет,
что и в Клинцах такой же рыщет,
и на перроне пива ищет,
а не найдя,— «Ну и дырища!» —
его Клинцы клянет в сердцах.
О, это мелочное чванство,—
в нем столько жалкого мещанства!
Оно — позор перед страной,
страной натруженной, усталой,
где каждый малый полустанок —
он д л я кого-нибудь родной.
И д а ж е мчась куда-то мимо,
должны мы в помыслах своих
родным, от нас неотделимым,
считать родное для других.
Страна от моря и до моря
неповторима и сложна,
достойна в радости и горе
любви от моря и до моря,
огромной, как с ма она.
Ты должен быть повсюду с нею —
109
в Клинцах, Зиме или Тавде,
а если где еще скуднее,
там быть должно еще роднсе,
еще любимее тебе.
А у кого любви не хватит,
скажу ему: «Себя жалей...»
Нет долга, может быть, святей
любую точечку на карте
считать кровинкою своей.
Так входит в плоть — не по-иному —
через любовь к родному дому
любовь к родимой стороне,
п о т о м — к о всей своей стране
и к шару, наконец, земному
в его бескрайней ширине.
И как бы мог любить я Кубу,
ее оливковую куртку,
ее деревья и дома,
когда бы нежно и кристально
я, как Есенин мать-крестьянку,
ке обожал тебя, З и м а?!
Мое любое возвращенье
к тебе — всегда, как возрожденье,
и с новым, смыслом каждый раз,
и вот — в Зиме я вновь сейчас...
1963
Г Р А Ж Д А Н Е, ПОСЛУШАЙТЕ МЕНЯ...
Д.
Апдайку
Я на пароходе «Фридрих Энгельс»,
ну а в голове — т а к а я ересь,
мыслей безбилетных толкотня.
Не пойму я — слышится мне, что ли,
полное смятения и боли:
«Граждане, послушайте меня...»
по
Палуба сгибается и стонет,
пол гармошку палуба чарльстопит,
а на баке, тоненько моля,
пробует пробиться одичало
песенки свербящее начало:
«Граждане, послушайте меня..»
Там сидит солдат на бочкотаре.
Наклонился чубом он к гитаре,
пальцами растерянно мудря.
Он гитару и себя изволит,
а из губ мучительно исходит:
«Граждане, послушайте меня...»